Я сказал этому человеку, что пришел к нему без всякой определенной цели — только потому, что много слышал о нем и хотел его повидать. — Так как мое пребывание в Турции носит, по-видимому, временный характер… — Позвольте, — перебил он меня, — ведь ваше имя… он назвал мое имя. — Да. — Черт возьми, когда я видел вас в России, вам было года три, по-моему, а потом мне о вас писал… — он назвал моего дядюшку. — Вы, кажется, подавали какие-то надежды? — Я? — сказал я, растерявшись, — нет, по-моему, вы ошибаетесь, я, кажется, не подавал. — Значит, я вас спутал с кем-то, — сказал он задумчиво. — Возможно, в этой молодежи сам черт ногу сломит… А я, как видите, занимаюсь свиноводством. — Я вижу. — Увлекательнейшая вещь, должен вам сказать. — Лучше, чем наездница Берта? — хотел я спросить, но удержался. За ужином он говорил, глотая горячий борщ: — Вот, например, немцы умеют делать двести блюд из картофельной шелухи, а из свинины ничего особенного не сделаешь. Что ж, поросенок под хреном, поросенок с кашей, отбивная котлета, окорок, просто свинина, вот и все.
Над столом горела керосиновая лампа, на которую летели из открытого окна какие-то крупные насекомые, вроде библейской саранчи, и столь же многочисленные[6]. Он посмотрел на них, пробормотал: — Ничего удивительного, почти субтропический климат, в Трансваале еще хуже, — и продолжал есть. Подавала босая загорелая женщина лет тридцати, которую он называл Марусей, хотя она едва понимала несколько слов по-русски. — Гречанка, — сказал он отрывисто, — моя сотрудница.
На следующее утро из помещения, которое я в сумерках принял за хлев, но на котором была надпись мелом «garage»[7], — что казалось особенно странным, так как на ферме не было никого, кроме хозяина, Маруси и свиней, — которые, я думаю, не знают латинского алфавита, сказал я хозяину, — он выехал на небольшом дрожащем «форде», у которого как-то заскакивал клаксон, так что иногда чуть ли не целый километр мы ехали с непрекращающимся ревом, — и отвез меня в город. Заревев клаксоном в последний раз у начала одной из бесчисленных константинопольских улиц, он, сказав мне несколько прощальных слов, половины которых я не расслышал из-за клаксона, резко повернул свой неправдоподобный автомобиль и с ревом скрылся.
И я вспомнил, как дядюшка говорил о нем, когда был в хорошем настроении:
— Он был идеалист и мечтатель. Ему, пожалуй, следовало быть влюбленным и рассеянным — это больше всего соответствовало бы его душевному строю.
* * *
Я сижу в Париже, в кафе на Монпарнасе. Против меня сидит партизан Макс, седой человек с квадратной головой.
Он командовал партизанским отрядом в Сибири, захватил груз золота и серебра, который сдал «по начальству». Потом пешком пришел в Крым, опять куда-то исчез, и много лет спустя я встретил его в Париже: он не знает ни слова по-французски, женат на француженке, у него шесть человек детей. Он работал в Германии, Греции, Австрии и Швейцарии.
Но больше всего на свете Макс любит стихи. Он не читал Блока, он не знает ни Анненского, ни Мандельштама, ни Пастернака, ни Гумилева. В те времена, когда он «следил за современной литературой», — в Олонецкую губернию не доходили эти стихи.
Но он знает «Чтец-декламатор»[8]. И когда он выпьет немного красного вина, он откидывается назад, закрывает глаза и начинает читать — почти со слезами в голосе:
К позорной казни присужденный,
Лежит в цепях венгерский граф…
[9]