Во что я верую - [16]

Шрифт
Интервал

Когда я склоняюсь над зияющей пропастью моего начала и выпускаю на волю не тронутую культурой память, присущую моему детству, то всплывают какие-то частицы всемирной эпопеи, в которой получает свое выражение та не тронутая культурой история, предшествующая всякой истории вообще, когда в Эдемском саду Бог месил глину, из которой сотворена наша плоть.

Именно они, эти незавершенные существа, жившие до «дыхания жизни» и до приобретения способности к жизни за пределами временной протяженности, смогли приобрести опыт существования в сообществе, узнали, что такое крик, знаки, огонь, и начали осваиваться со временем в достаточной мере для того, чтобы дробить кремень; именно они долго склонялись над моей колыбелью, и первые, неловкие движения ребенка, каким мы были, воспроизводят их долгое ученичество. Не тронутая культурой память моего детства связывает меня с вами, о мои отдаленные, уродливые родичи — предки, еще не ставшие людьми, чьи тяжелые, медленно выпрямляющиеся тела содержат обещание стать такими, какими мы являемся ныне.

Эти незавершенные люди, — мне приходится делать над собой усилие, чтобы включить их в свою генеалогию, — эти пра-люди в стадии становления, тайну которых мне выдала земля; эта человеческая глина, которой еще не хватает завершающего прикосновения мастера и жгучего дыхания, — вызывали отвращение у наших дедов и прадедов. Нам теперь нелегко вообразить себе это отвращение, вызванное открытием звена, связывающего нас с жизнью и природой. В западно-латинском христианском сообществе, превратившемся в Европу-завоевательницу, горстка людей в черных рединготах, в жестких пристегивающихся воротничках, в очках научилась разгадывать тайну подписи, которую в песках, в глине, в известняках наших сложенных из осадочных пород бассейнов оставили кости этих далеких, непрезентабельных родичей, всякая общность с которыми представлялась столь позорной. Нашим дедам они внушали прямо-таки невообразимый страх, — едва ли, как мне кажется, христианский, — ибо они лишали нас присвоенного нами господствующего положения. Самым первым откликом стала попытка отрицать очевидное, засунув, подобно страусу, голову в песок, туда, где так тепло. В последние два десятилетия XIX века этот неудовлетворенный ответ на выпад, совершенный Дарвином, еще заполнял страницы ученейшего и почтеннейшего «Обозрения исторических вопросов». Несколько фундаменталистских церквей американского Запада и поныне продолжают вести в этом направлении вызывающую сочувствие борьбу, щедро пуская в ход свои небогатые возможности. Мне вовсе не хочется иронизировать по поводу этой явно неуклюжей попытки выступить в защиту определенной основополагающей части нашего своеобразия — имея в виду ту доподлинную пропасть, то происшедшее в природе преобразование, которое отдаляет вполне сложившегося человека от тех полу-предков из нашей «до-истории». Такое неприятие какой бы то ни было преемственности — а не только здравые и вполне очевидные богословские доводы — послужило источником бьющего мимо цели осуждения, с которым выступил Пьер Тейяр де Шарден[53], что затруднило распространение его взглядов именно тогда, то есть в тот урочный час, когда от этих взглядов могло бы быть еще больше прока, чем вреда. По миновании же этого часа такое неприятие едва ли пригодится на что-нибудь кроме потворства недобросовестным толкованиям, неприемлемым, ввиду нашей приверженности истине и здравому смыслу, равно для меня и для моих друзей.

Каковы были причины этого неприятия? Не стану долго на них задерживаться. В общем, это причины двоякого рода. Одна связана с весьма жалкой экзегетикой книги Бытия, другая же — с определенным влиянием философской мысли. На деле первое место следует отвести экзегетике, но движет ею философия.

Декарт и начало XVII века. Гений Декарта — в упрощении: с одной стороны, он свел внешний мир к пространству с тем, чтобы открыть широкий выход на поле математического анализа; с другой, он обозначил коренное своеобразие мыслящего «я». Философия схоластики, т. е., как вы помните, философия христианских сыновей Аристотеля, схоластов, была не такой уж упрощенной. Она лучше выделяла промежуточные ступени, разделявшие природу и дух. Но, запутавшись в липкой паутине слов, она, обследовав свое поле, оставила его открытым для искушения пантеизмом, которое вновь отчетливо заявило о себе в конце XVI века. Самое устрашающее упрощение картезианства затронуло область антропологии. На место подчиненной троичному ритму библейской антропологии («…и ваш дух и душа и тело во всей целости да сохранится без порока», — говорит ап. Павел, 1 Фес 5: 23) Декарт подставляет дихотомию: «душа — тело», «cogito — протяженность», не оставляя никакой надежды на мостик, который связал бы cogito и протяженность. В этой манихейской вселенной не остается места для жизни, особенно — для жизни организованной. Отсюда — понятие «животного-машины». Схоластика и хранители устоев увидели эту опасность и осудили Декарта. Но в конце XVII века христианская мысль втихомолку помирилась с Декартом. Если учесть, что схоласты, в ходе старого неразрешимого спора о бессмертии души попались в ловушку, расставленную Помпонацци и Аверроэсом


Еще от автора Пьер Шоню
Цивилизация классической Европы

Книга Пьера Шоню, историка школы «Анналов», всесторонне раскрывает цивилизацию Европы (включая и Россию) классической эпохи, 1630–1760 годов. Ученый рассматривает эту эпоху с двух точек зрения: с точки зрения демографии, бесстрастных законов, регулирующих жизнь огромных людских масс, и с точки зрения духовной истории, истории религии, искусства и мысли, формировавших сознание эпохи Предпросвещения.


Цивилизация Просвещения

Пьер Шоню, историк французской школы «Анналов», представляет уникальную в мировой культуре эпоху европейского Просвещения, рожденную из понятия прогресса (в сфере науки, технике, искусстве, общественных структур, философии) и приведшую к французской революции. Читатель увидит, как в эту эпоху повседневность питала дух творчества, открытий и философских размышлений и как, в свою очередь, высокие идеи претворялись на уровне обыденного сознания и мира материальных вещей. Автор показывает, что за великими событиями «большой» истории стоят не заметные ни на первый, ни на второй взгляд мелочи, играющие роль поистине пусковых механизмов исторического процесса.