Внутренний строй литературного произведения - [26]
Стихотворение Баратынского «Мой дар убог, и голос мой негромок…» он уподобил письму в бутылке, доверенной морским волнам. Адресатом послания окажется каждый, кто подберет бутылку. «Хотел бы я знать, – завершает свою мысль поэт, – кто из тех, кому попадутся в глаза названные строки Баратынского, не вздрогнет радостной и жуткой дрожью, какая бывает, когда неожиданно окликнут по имени»[107].
Статья «О собеседнике» (откуда и взят процитированный фрагмент) в высшей степени характерна не только для Мандельштама, но и для его времени в целом. Встреча с полузабытым художником рисуется здесь как дело благотворного Случая, возможность, редкостная уже по самой природе оформляющего ее сюжета. Сегодня читательское восприятие Баратынского осмысляется в несравненно более обыденных тонах, как нечто почти обыкновенное, хотя и гораздо более устойчивое. Именно в конце двадцатого века родилась словесная формула, давшая заглавие одной из лучших работ об авторе «Сумерек» «Необходимость Баратынского» (статья Ю. В. Манна).[108] Постигнуть характер этой необходимости (в самом широком ее смысле!) помогает еще один проницательнейший читатель Баратынского – Иосиф Бродский.
Известно, что поэт по-особому ценил автора «Запустения» и «Осени». Бродский неоднократно упоминал имя Баратынского в разговорах с друзьями. Однако главную свою мысль о нем сформулировал в условиях несравненно более ответственных – с высоты нобелевского форума.
Поразительно, что именно через Баратынского – этого поэта для немногих, Бродский выходит к представлению о первейших потребностях человека как уникального существа.
«Великий Баратынский, – читаем в нобелевской лекции, – говоря о своей Музе, охарактеризовал ее как обладающую «лица необщим выраженьем». В приобретении этого необщего выражения и состоит, видимо, смысл индивидуального существования, ибо к необщности этой мы подготовлены уже как бы генетически. Независимо от того, является человек писателем или читателем, задача его прежде всего в том, чтобы прожить свою собственную, а не навязанную или предложенную извне, даже самым благородным образом выглядящую жизнь. Ибо она у каждого из нас только одна, и мы хорошо знаем, чем все это кончается. Было бы досадно израсходовать этот единственный шанс на повторение чужой внешности, чужого опыта, на тавтологию – тем более обидно, что глашатаи исторической необходимости, по чьему наущению человек на тавтологию эту готов согласиться, в гроб с ним вместе не лягут и спасибо не скажут».[109]
Сказанное несет на себе явный отпечаток советских лет жизни Бродского; его пронизывает яростное противление предписаниям, создававшимся по модели – «сделать бы жизнь с кого». Но имя «великого Баратынского» открывает этот поток мысли совсем неслучайно. Автор «Музы», действительно, считал самобытность корнем индивидуального бытия. Это убеждение пришло к нему прежде всего из осмысления горьких ошибок собственной юности. В исповедальном письме к Жуковскому Баратынский трактовал свое подростковое «преступление» – поступок, искалечивший его молодость, – как результат духовной несостоятельности – воображения, «испорченного дурным чтением». За дерзкую кражу, реализовывавшую замысел отроческого «Общества мстителей», он – шестнадцатилетним – был исключен из Пажеского корпуса без права поступить в какую-либо службу, кроме солдатской. На протяжении двух лет юноша медлил, готовя себя к непростому решению. К началу 1819 года оно было принято. Баратынский зачисляется рядовым в лейб-гвардии Егерский полк, расквартированный в Петербурге. Почти одновременно со вступлением в армию совершается и его «вступление» в литературу; причем обе эти службы в течение его первого петербургского года совмещаются без особых помех.
Совмещение удавалось, поскольку роль рядового в применении к выходцу из хорошего рода (отец Баратынского кончил жизнь отставным генерал-лейтенантом) рассматривалась в ту эпоху как исключение– расплата за «грехи», – бытовые либо политические. Отсюда – возможность всякого рода послаблений; их степень зависела в основном от степени хлопот влиятельной родни. Для Баратынского важнейшим из таких послаблений стало разрешение жить на частной квартире. Одно время он делил жилье с Дельвигом, во многом направлявшим его на первых литературных шагах. Друзья относились к своему незатейливому быту юношески беспечно; по собственному шутливому описанию, «за квартиру платили не много, / в лавочку были должны, / дома обедали редко <…>. И в то же время активно посещали собрания лицейского литературного кружка («Союза поэтов», как назвал его Вильгельм Кюхельбекер). Солдатчина при таких обстоятельствах воспринималась в основном как докучливая формальность.
Положение резко изменилось, когда, после получения унтер-офицерского чина, Баратынский был переведен в армейский полк, стоявший в «дикой» Финляндии. Возникла необходимость расставания с литературной средой, уже ставшей для молодого поэта привычной. Правда, и в новой обстановке «финляндский отшельник» не имел основания чувствовать себя по-настоящему одиноким. Спасало дружеское общение с молодыми образованными офицерами, быт облегчало почти родственное знакомство с семьей полкового командира – Георгия Лутковского.
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.