Внутренний строй литературного произведения - [14]
В недошедшем до нас беловом автографе стихотворение «Когда б не смутное влеченье…» сопровождалось пометой: «1833, дорога, сентябрь» (III, 320). Это авторское примечание свидетельствует о том, что в основу произведения положен биографический факт. В поэзии он отразился с непосредственностью дневниковой записи (хотя и вне бытовых подробностей). Все стихотворение – моментальный снимок пережитого. Итоговость, обычно характерная для миниатюры, в данном случае отсутствует. Соответственно исчезает и необходимость в ощутимой рациональной конструкции. Такая форма на общем пространстве пушкинской миниатюры – явление единичное. Чистый импрессионизм так же мало свойственен художественному сознанию поэта, как и обнаженная рассудочность. С начала же 30-х годов Пушкин вообще почти отказывается от миниатюры свободной формы, предпочитая ей тип надписи, созданной Дельвигом. Этот поворот, очевидно, был обусловлен тем общим тяготением к объективным, эпическим формам лирики, которым отмечен поздний реализм поэта. По убедительным наблюдениям И. М. Тойбина, это реализм синтетического характера, художественное мышление, в основе своей родственное легенде, мифу, библейской притче. Пушкинская миниатюра 30-х годов в главных принципах отражения мира близка произведениям этого типа. Она либо воплощает идеал пластического, телесного совершенства (надписи к статуям), по самой природе своей обобщенный, стоящий над будничным правдоподобием. Либо воспроизводит такие моменты душевной жизни, которые воспринимаются как общечеловеческие, образцовые, а потому вечные. Вот один из них:
В содержании эта миниатюра не имеет ничего специфически эллинского. Ослаблен и безусловный критерий антологических стихотворений Пушкина 20-х годов – канон красоты. Теперь для поэта главная установка надписи – вывести происходящее из цепи времени, указать на его всечеловечность.
Поздняя лирика Пушкина в ее вершинных произведениях как бы обнажает основы бытия, говорит о неких изначальных пластах жизни. Это определяет простоту и величавость ее общего тона, неуловимую близость формы таких разных произведений, как «Памятник», «…Вновь я посетил…», и «Труд», и «Юношу, горько рыдая, ревнивая дева бранила…». Жанр надписи не только органично вписывается в общий круг этой лирики, но с наибольшей определенностью – как бы в пределе – воплощает главные ее тенденции.
Итак, пушкинская миниатюра поражает полнотой и многообразием тем, тональности, форм. Указать общие черты этого жанра (кроме уже названных), признаки не просто миниатюры, но именно миниатюры пушкинской, – крайне трудно. Главным свойством, объединяющим такие крайние ее формы, как лирический фрагмент и антологическая надпись, можно считать преобладание момента эмоционального, созерцательного, даже объективно-повествовательного над элементом чистой мысли. Это поэзия душевных итогов. Ее обобщенность – в своеобразной изначальности самих художественных фактов, но не в обнаженном их анализе; ее лаконизм создается максимальной верностью деталей, предельной сдержанностью в их отборе, – а не целеустремленностью размышлений, абстрагирующих истину. В этих чертах корень различий, отделяющих миниатюру Пушкина и его художественную манеру в целом от художественной манеры одного из самых ярких его современников – от Баратынского.
Миниатюры Баратынского, поэта, отмеченного знаменательными пушкинскими словами: «Он у нас оригинален, ибо мыслит» (VII, 221), чаще всего являют собой своеобразную формулу мысли. Разрабатывая по преимуществу интеллектуальные тенденции слова, поэт, как правило, оставляет в стороне его пластические возможности. Может быть, поэтому в 20-е годы он почти не был затронут общим увлечением эллинизмом. Мифологический колорит ранних его стихотворений – легкая декорация, восходящая не к Овидию и Катуллу, а к «нежному Парни». Не связана с освоением форм античности и миниатюра Баратынского. В его творчестве она возникает как трансформация карамзинских традиций, следствие двух жанров – элегии и альбомной безделки.
Психологические и философские элегии Баратынского, отличаясь аналитической точностью либо риторической торжественностью, во многом нарушали канон жанра. В перспективе это были произведения свободной лирической структуры. Однако прямого перехода от элегии к лирике такого типа в творчестве Баратынского не произошло. В силу целого ряда литературных воздействий поэт отказался от элегии прежде, чем выработал для себя приемы непосредственного выражения лиризма. Поток его элегий обрывается в 1824 г., а принципы внежанровой лирики утверждаются лишь с конца 20-х годов. В эти промежуточные, кризисные для Баратынского годы миниатюра – одна из преобладающих форм его поэзии. От элегии она наследует характерный тематический комплекс – мотивы разочарования. Однако композиционные, стилистические принципы воплощения этой темы здесь иные.
Сюжет новой книги известного критика и литературоведа Станислава Рассадина трактует «связь» государства и советских/русских писателей (его любимцев и пасынков) как неразрешимую интригующую коллизию.Автору удается показать небывалое напряжение советской истории, сказавшееся как на творчестве писателей, так и на их судьбах.В книге анализируются многие произведения, приводятся биографические подробности. Издание снабжено библиографическими ссылками и подробным указателем имен.Рекомендуется не только интересующимся историей отечественной литературы, но и изучающим ее.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
За два месяца до выхода из печати Белинский писал в заметке «Литературные новости»: «Первого тома «Ста русских литераторов», обещанного к 1 генваря, мы еще не видали, но видели 10 портретов, которые будут приложены к нему. Они все хороши – особенно г. Зотова: по лицу тотчас узнаешь, что писатель знатный. Г-н Полевой изображен слишком идеально a lord Byron: в халате, смотрит туда (dahin). Портреты гг. Марлинского, Сенковского Пушкина, Девицы-Кавалериста и – не помним, кого еще – дополняют знаменитую коллекцию.