Властелин «чужого»: текстология и проблемы поэтики Д. С. Мережковского - [61]
«Наше сознание запредельное (то, что Достоевский называет „бессознательным“) от сознания предельного, „душу ночную“ от „дневной“, наше бодрствование от подобного глубочайшему обмороку сна, отделяет лишь один волосок, но не переступаемый для нас, как бездна. Переход из одного порядка бытия в другой, из сознательного, „дневного“, в бессознательный, „ночной“, внезапен, как молния. Между этими двумя порядками находится то, что в математике называется „прерывом“, а в религии — „чудом“»[185].
В следующей главе мы продемонстрируем иной случай использования данного смыслового контекста.
Еще один тематический пласт пьесы задан тургеневской темой в творчестве писателя. Как уже говорилось, им написано несколько статей о И. Тургеневе, одна из них вошла в последнее издание «Вечных спутников». По нашему мнению, Д. Мережковский предпринял попытку создать в собственной пьесе «тургеневский» образ, как он его понимал. Приведем такой фрагмент:
«Татьяна. Лучше не узнавайте, Катя. Будьте всегда такой, как сейчас: чистая, чистая, вот как лесной родник, вся чистая, до дна прозрачная. И, ведь, счастливая?
Катя. Нет, не счастливая.
Татьяна. Какое же у вас несчастье?
Катя. Не несчастье, а хуже: ненужность, недействительность. Как будто нерожденная, несуществующая. Чужая всем. Ни живая, ни мертвая, свой собственный призрак. Приживалка, втируша: втираюсь, втираюсь, и не могу войти в жизнь…
Татьяна. А я вам все-таки завидую, Катя.
Катя. Чему?
Татьяна. Легкости. Вот бы мне вашей легкости!
Катя. Не завидуйте: это — легкость тяжелая; тяжело оттого, что слишком легко. Как во сне: летаешь, летаешь, хочешь стать на ноги и не можешь — все на аршин от земли: тяжести нет — земля не держит» (346).
В статье «Тургенев» он писал о «тургеневских девушках» и пространно цитировал «Живые мощи». Самохарактеристика Кати представляется нам автореминисценцией этой статьи.
«Я не могу себе представить, что у женщин и девушек Тургенева такие же тела, как у толстовской Китти, Наташи или даже Анны Карениной. Кажется, что тела их облачные, призрачные и прозрачные, как тела гоголевских русалок, сквозь которые светит луна. <…> Вообще, призрачность и влюбленность почти всегда сливаются у Тургенева: это как бы два явления одной сущности; кто любит, тот вступает в царство призраков. <…> все они погибают, превращаются в призраки, в видения, в таинственномерцающие иконы, в благоуханно-нетленные мумии, в живые мощи» (305).
Пояснений в тексте пьесы требуют еще несколько фрагментов, связанных общей темой:
«Татьяна. Не кощунствуй: всякая любовь свята. Огонь страсти очищает все.
Федор. „Огонь страсти“… Эх, Таня, откуда у тебя такие слова? Помолчи, — ты лучше всего, когда молчишь.
Татьяна. Благодарю за любезность! Боишься пошлости, а сам впадаешь в нее. А я ничего не боюсь — я только люблю и мучаюсь и не знаю, что это, но иногда кажется, что тут какой-то рок… это не мы с тобою сделали…» (344).
«Татьяна (берет книгу). А, „Ипполит“. Я когда-то хотела играть „Федру“. У Расина, помните, — Gest Vénus tout entière а sa jiroie attachée… Как хорошо, а перевести нельзя.
Катя. „То богиня любви вся в добычу впилась“… вгрызлась, как зверь в зверя… Нет, не умею.
Татьяна. Как зверь в зверя? Неужели любовь — зверство?
Катя. Не любовь, а страсть. <…>
„Ипполита“ будем читать. Или я вам из „Федры“, хотите, по старой памяти? „Oest Vénus tout entière а sa jiroie attachée“… Да, „вгрызлась, вгрызлась, как зверь“ — вцепилась, вгрызлась — и не отпустить…» (346–347).
«Татьяна. Я не Федра, ты не Ипполит. С такими, как мы, никогда ничего не бывает, кроме пошлости. И это значит — „с достоинством“. Фу! Я — грубая, бесстыдная, но я бы так не могла…
Федор идет к двери.
Татьяна бросается к нему и обнимает его.
Татьяна. Федя, Федя, милый, куда ты? Неужели так, не простившись? Нет. Федя, я же знаю, ты любишь меня… и ее любишь, но ведь и меня тоже? Боишься, что обеих вместе?..» (366).
Татьяна неточно цитирует стих из монолога Федры трагедии Ж.-Б. Расина. В переводе М. Донского он звучит так: «Вся ярость впившейся в добычу Афродиты». Эта реплика была исключена цензурой при разрешении пьесы к представлению 8 апреля 1915 г. Но сквозным в пьесе становится упоминание другого произведения — трагедии Еврипида «Ипполит». Д. Мережковский перевел ее в 1893 г. и посвятил ей статью «О новом значении древней трагедии. Вступительное слово к представлению „Ипполита“» (1902). В январе 1900 г. он уговаривал А. Суворина поставить трагедию в его театре:
«Имела бы также, наверное, очень большой успех „Ипполит“ — (Федра) Еврипида. Это — трагедия любви — символическая, мистическая и при том столь реальная, как драмы Шекспира и вся новая , точно вчера написанная.»[186].
Именно эта интерпретация легла в основу толкования любви, страсти и влюбленности между Татьяной, Федором и Катей. Мы вновь имеем дело со своего рода автореминисценцией, призванной выразить «новое значение» трагедии Еврипида, как его понимает Д. Мережковский.
«Вопрос Федры: „Что это, скажи, // Что смертные любовью называют?“ <…> есть главный вопрос всей трагедии, поднятый Еврипидом впервые именно здесь, в „Ипполите“, не только в художественном, нравственном, но и в религиозном значении: что такое любовь как явление человеческого и божеского мира?… Любовь страстная и жестокая воплощена в одном из двух главных, реально и мистически действующих лиц — в лице богини Афродиты… Ипполит и Федра оба называют Афродиту „жестокою“, „злою богинею“. Федра — почти слепое орудие этой злой любви. „Моя любовь чиста“ — говорит она. Но когда Ипполит отверг ее, она вдруг чувствует свой позор… Федра, „лучшая из женщин“, становится не только преступною, но и низкою».
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».