— Красноармейский привет уважаемой графской семье.
Никто не заметил, как женщина тихо ахнула и уставилась на майора огромными, серыми, вдруг просветлевшими глазами. Не заметил этого и майор. Он продолжал:
— На чем хотите, ездил: на лодках и плотах, в аэросанях и оленьих нартах, — но в карете не приходилось! Решил испробовать!
Речь его, оживленная и исполненная веселого лукавства, сразу нарушила стесненность, которая обычно сковывает такие случайные компании. Все засмеялись и стали дружески приглядываться друг к другу, как дети, пойманные на недозволенной шалости. В синих глазах майора светился тот дружелюбный, жизнерадостный огонек, который выражает приблизительно следующее: «Я люблю вас всех, сидящих здесь, без различия пола, возраста и национальности, потому что вы мои друзья, хотя и незнакомые, родичи, хотя и дальние, потому что все мы из Советского Союза и все делаем одно и то же дело». Людей с таким огоньком в глазах любят дети и солдаты.
Феодальные лошади, погоняемые молодым колхозником, помчались еще веселей. Майор почти упал на сиденье и тут, взглянув на женщину, вскрикнул:
— Постойте! Это вы, Таня? — и он крепко сжал ее руку, внезапно став серьезным.
Все почему-то обрадовались нежданной встрече двух людей, знакомых, возможно, еще с незапамятных довоенных времен. Однако, подозревая здесь какую-то романтическую подоплеку, все, после обычных слов, произносимых в таких случаях («Что? Знакомую встретили?», «Вот так встреча!» и т. д.), тактично отвернулись, давая возможность майору и женщине-врачу поговорить, а может быть, и расцеловаться.
Поцелуев, однако, не последовало. Знакомство гвардии майора Сергея Платоновича Лубенцова с капитаном медицинской службы Татьяной Владимировной Кольцовой хотя и имело большую давность, но было случайным и кратким: они шесть дней двигались в одной группе, выходившей из окружения между Вязьмой и Москвой в памятном 1941 году.
Лубенцов был в то время лейтенантом. Совсем еще молодой, двадцатидвухлетний, он и тогда казался веселым, хотя эта внешняя веселость стоила ему немалых усилий воли. Но он считал чуть ли не своим комсомольским долгом казаться именно веселым в те трудные дни.
К нему, шедшему с остатками взвода, все время присоединялись одиночки и маленькие группы бойцов, потерявших свою часть. Некоторые из этих людей были подавлены, многие — непривычны к воинскому труду. Нужно было их подбодрить, успокоить, наконец просто привести в боевую готовность перед лицом многочисленных опасностей.
Однажды на привале в поросшем густым кустарником болоте кто-то, тихо стонавший от усталости, спросил:
— А может, нам не удастся пройти?
Лубенцов в это время срезал финским ножом толстую палку: он мастерил носилки для раненного в обе ноги танкиста. Услышав вопрос, он ответил:
— Что ж, возможно, что и не пройдем, — и, помолчав, неожиданно добавил: — Но это не так существенно.
Послышался недоуменный ропот. Лубенцов пояснил с подчеркнутой беззаботностью:
— Останемся в немецком тылу партизанить. Чем не отряд? У нас даже и врач свой, — он кивнул в сторону Тани, — а оружия хватит…
Откуда брал он уверенность и твердость в эти тяжелые дни? Он родился и вырос в приамурской тайге, был вынослив, превосходно ориентировался на местности и знал бездну полезных вещей, необходимых в лесу. Но не в этом было дело. В лейтенанте жила безраздельная уверенность в конечной победе над любым врагом. Эта уверенность временами даже удивляла бедную Таню, совсем ошалевшую от долгой ходьбы, непривычных лишений и тяжких дум.
Она попала в действующую армию прямо из мединститута и только успела приступить к своим обязанностям в санитарной части стрелкового полка, как немецкие танки прорвали нашу оборону и двинулись на Москву.
Молодой лейтенант вскоре начал относиться к Тане, единственной женщине в его группе, с особым вниманием, за которым скрывалось нечто большее, чем простое сочувствие.
Он до боли жалел ее. Она была такая бледная, большеглазая и такая грустная, что он готов был тащить ее на плечах по этим осенним изъезженным проселкам, покрытым вязкой грязью и окаймленным мокрыми красными кустами. Она шла молча, не жалуясь и не глядя по сторонам, и это ее молчание, да и самое ее присутствие благотворно влияли на остальных. Она-то этого, конечно, не знала, но Лубенцов — тот знал и иногда упрекал отстающих:
— Вы бы хоть у этой девушки поучились…
По утрам лужи покрывались тонким ледком, небо угрюмо хмурилось. Немцы были близко. Таня страдала, у нее так мерзли руки, что она не могла причесаться, заплести косу, умыться. И все мысли у нее тоже окоченели, кроме одной: «Ох, как мне плохо!» А этот лейтенант ежедневно брился самобрейкой, жаловался, улыбаясь одними глазами, на отсутствие сапожного крема и однажды даже умылся по пояс возле какой-то речки. У Тани зубы застучали при одном взгляде на это купанье.
Она была благодарна ему за все: за то, что он специально для нее на привалах раскладывал крошечный костер — разжигать костры он вообще запрещал, это было опасно; и за то, что он научил ее правильно наматывать портянки и смотрел на нее сочувственно, иногда бросая ободряющие слова: