— Пойдёмте. Эти письма надо положить в общий конверт и послать Сергею Ипполитовичу poste-restante [до востребования — фр.]. А затем я заберу вас к себе. Я разгоню вашу тоску, бедный Саша, и накормлю вас. Теперь я ваш опекун. Помните, что вчера сказал дядя? Послушание и послушание!
Отправив письма, она велела сесть мне в сани. Мы полетели стрелой на толстых чёрных конях, покрытых пунцовой сеткой. Тополи белоснежными колоннами стояли по улицам, готические дома красивыми силуэтами выделялись на лазури. Я ушёл в себя, плохо слышал, что говорила Поволоцкая, и всюду чудились мне глаза, невинные и прекрасные как две звезды. Очаровательный город, в своём новом зимнем наряде, казался мне печальным, весёлая и заигрывающая Ольга Сократовна — олицетворением тоски.
Скучный обед… Скучные разговоры…
Наш город разделён на несколько враждебных лагерей — польский, немецкий, русский, украинский, еврейский. Все ненавидят друг друга. Аристократические Топольки выше такой ненависти, они сложились из разнородных элементов, и национальный антагонизм тут не имеет места. Но, заимствуя свой свет из генерал-губернаторской канцелярии, они присвоили себе право полицейского надзора за воинствующими партиями и строго выслеживают всякую интригу. Они в оба смотрят за нравственностью даже отдельных лиц, имеют своих шпионов во всех лагерях, в университете, в духовной академии, в гимназиях, и нигде как в Топольках не поднимается столько крика против безвредных увлечений местных патриотов и такой травли всего, что не пахнет рутиной, не раболепствует, что мыслит и чувствует по-человечески.
Исключения, разумеется, есть. Но Поволоцкие исключения не составляли.
За обедом было два кружка. В одном говорили о городских делах и ораторствовал профессор Флекензумпф, рыжий, с вкрадчивыми манерами. Поволоцкий уныло слушал его и с обиженным выражением шевелил старческими бритыми губами. Раза два, однако, глаза его вспыхивали, и он, проницательно взглянув на собеседника, беззвучно смеялся. Конечно, дело касалось какой-нибудь «интриги».
Средоточием другого кружка была Ольга Сократовна. Она старалась развлекать меня, заставляла пить и, может быть для того, чтоб возбудить во мне хоть маленькую ревность — у меня шумело в голове, и я имел смелость допустить эту мысль, — после обеда стала особенно любезна с другим гостем своим, доктором Мункиным. Мункин — молодой человек, с огромными кудрями, с лицом поэта, которое портила длинная улыбка, собиравшая кожу на его щеках во множество морщин. Улыбался он то и дело и показывал белые зубы и часть дёсен. Говорил он немного, и эта отвратительная улыбка заменяла у него иногда ответ на вопрос. Мункин держал себя с Ольгой Сократовной фамильярно как, вероятно, со всеми дамами. Он был дамский доктор, практика у него была обширная, но в трудных случаях он в искусство своё переставал верить и отказывался лечить. О нём ходили тёмные слухи… Впрочем, я мало знал его.
Мне было не по себе. Мункин хвалил волосы Ольги Сократовны и причесал её как парикмахер. Он знал все закоулки её будуара, пошёл и умыл руки как дома. Он точно не волосы причесал молодой даме, а сделал операцию.
И фамильярность Мункина, и странный огонёк в глазах Ольги Сократовны, бесцеремонно устремлённых на меня, и разговор за обедом, и розовый свет фонаря, и какой-то влажный, тяжёлый аромат, который отделяли в будуаре ковры, мебель, драпировки, — всё это производило на меня угнетающее впечатление. Мне хотелось поскорей домой, залечь и думать о Верочке — только… Тут было душно.
Я ушёл, но не прошло и часа, как горничная Поволоцкой прибежала ко мне с запиской. Ольга Сократовна звала провожать её в концерт…
Мы поздно приехали в купеческое собрание и заняли стулья. На эстраде пела виолончель, и пожилой человек во фраке водил смычком, а публика замирала от восторга. Это был виртуоз, европейская знаменитость. Звуки то страстно рыдали, то слышалась глубокомысленная фраза, повторявшаяся на все лады раз двадцать точно вопрос, не находящий ответа. От этих выпуклых, красивых, могучих и вместе нежных звуков странная дрожь пробегала по мне. Стулья стояли тесно, и иногда я чувствовал, как колено Ольги Сократовны прижималось к моему. Очарование исчезало.
На обратном пути Поволоцкая заметила:
— Саша, вы всё грустите. Перестаньте, мой друг.
— Совсем я не грущу. С какой стати я буду грустить?
— Такой уж у вас грустный темперамент… Жаль вам Верочку?
— Верочку? — переспросил я.
«Вот пристала».
— Или, может, m-lle Эмму?
На Девичьей горе стал дуть ветер прямо в лицо. Я отвернулся, поднял воротник и молчал. Но Ольга Сократовна тоже воспользовалась ветром, чтоб сесть иначе, и я почувствовал на минуту теплоту её дыхания и, при блеске газового фонаря, увидел две тёмные искры её глаз, с тем же тревожным выражением как и год назад, когда она вдруг поцеловала меня. Я тогда обиделся. Теперь я ответил ей нахмуренным взглядом. Она расхохоталась.
— Мальчик! Разозлитесь, пожалуйста!
Я напряжённо улыбнулся.
— Этак-то лучше. Так вы не ревнуете?
— К кому?
— К дяде…
Я промолчал.
— Уф, какой ветер! Давайте вашу руку.
Мы подъехали к дому, я помог ей сойти; и как она ни убеждала меня ужинать вместе, я наотрез отказался.