Едва, едва помирил барыню с крестьянином подоспевший староста и приказчик. Старуха отдала лес.
– Ну и ладно, ну и иди, – погнал жать староста получившего свой лес крестьянина.
Но старушка ещё долго не могла успокоиться.
– Видно сразу нехорошего человека: пришёл бы тихо, смирно, а то вот при народе… Не хорошо… Не хорошо… Старуха я, грех так… Портится народ.
– Нынче всякого народу довольно, – философски успокаивал её староста.
– Ну, что ж? Бог с ним… А всё-таки скажу: не хорошо…
– Известно: где хорошо?
Но когда привезли водку и жнецы стали подходить и, выпив, жали старой барыне и её внучке руку, а бабы целовались с ними, – когда очередь дошла до крестьянина, бранившегося со старухой, то Наталья Ивановна весело проговорила:
– Ну, давай мириться… – и сама налив стакан, подавая, сказала: – ну, уж пей… Будет: кто старое помянет, тому глаз вон.
– Мириться, значит, охота, – поддакнул кто-то из толпы.
– Мировая у вас выходит, – сказал другой.
– Так ведь я что? – говорил крестьянин, принимая водку и кланяясь, – прости и ты, коли в чём обидел… Мы мужики, чего понимаем?
И выпив, крестьянин довольно крякнул.
– Ну, вот и помирились, – крикнул весело кто-то из толпы.
– Я ведь, батюшка, – объясняла старуха, – не люблю ссориться. Пусть же моё пропадает лучше…
Мировая барыни с мужиком, да водка развеселили толпу.
– Простая ты у нас, – весело произнёс, подвыпивши, какой-то корявый мужик, – страсть простая!
– Против нашей барыни и нет, – покровительственно бросил, уходя, другой.
– Ну, вы там: жать! – крикнул кто-то. – Кончать, что ль!
– Ай-да!
Молодой парень Никанор, тонкий, с чёрными глазами, с петушиным пером в шапке, пожав барышне руку, делился впечатлениями с окружавшими парнями.
– Сахарная… – он сделал сладкую мину.
– Ишь, дьявол, куда лезет… Тебе бы вот её?
– Взял бы! Эх!
И Никанор ловко и весело пустился вприсядку.
– Жать, жать! – валила толпа. – Бабы, песни!
Склонив на бок голову, во главе пёстрой ленты сарафанов, уже заходила в рожь и запевала Авдотья своим звонким до визга голосом хоровую песню.
Поют песни жнецы, солнце садится. Задумалась старая барыня и внучка задумалась. Сидят обе у той же скирды и смотрят: бабушка в землю и грызёт своим беззубым ртом соломинку, а внучка – на заходящее солнце, на толпы жнецов, на ту избушку, что стоит там далеко над обрывом реки. Туда бы в эту хижину, в эту мирную идиллию, с книгой в руках забыться от житейской прозы. Забыться и жить, довольствуясь самой скромной долей мыслящего человека.
Она раскрыла свою книгу и прочла написанное курсивом:
«Высшее счастье в труде».
В каком труде? Там, в той хижине, или в борьбе за общую правду? А где правда и где в жизни сознательное место борца? И без этого определённого места все помыслы о добре и правде разве не тот же рычаг Архимеда, без точки опоры, о котором говорил он: «Дайте мне точку опоры и я подыму вам землю». Дайте… Но кто даст?
Кто-то едет по дороге: крестьянин подъехал, соскочил с лошади, снял шапку и подошёл к господам. Записку подал из Красных Зорек: зовут барышню кататься на речку.
Прочла барышня. И хочется ехать ей и не хочется, а бабушка уговаривает. Ещё подумала и согласилась ехать.
– Я с Кириллой домой доеду, поезжай, – говорила, провожая её, бабушка.
– Надо ещё домой заехать переодеться. Стоит ли ехать?
– Поезжай, поезжай, – твердила бабушка. – Там и ночевать оставайся.
* * *
Огорчился Никанор, когда по окончании работы пришёл с другими к старой барыне допивать водку и не нашёл возле неё внучки с серыми глазами.
– А она-то куда девалась? – спросил он сам себя, разведя руками.
– Что? улетела? – спросил его кто-то.
– Эх, улетела! Напьюсь с горя.
Все смеялись и Никанор смеялся, и кто не мог допить, подавал ему и говорил:
– Ну что ж, допивай?
– А что? Выпью!
И Никанор пил. Его добрые, красивые глаза в это мгновение широко-широко раскрывались. И больнее в сердце щемил недосягаемый для него образ барышни. Потом туманнее стало в голове, отшибло память, и забыл Никанор, о чём болело сердце, но всё пил и пил, потому что всё подносили.
– А вы, будет… Что в самом деле? Опоите человека.
Парни смеялись.
– Ну вот ещё? Опоишь его, быка этакого.
Уже стемнело, когда потянулись пьяные жнецы домой.
Там далеко потухал запад, темнело, и при самой земле только разливался красноватый отблеск, а пьяные песни долго ещё неслись и замирали в пустевшем поле.
Никанора, без чувств, уложили в телегу, и ехал он, заваленный одеждой пьяных помочан, забытый всеми. Привезли в деревню только труп его: платьем ли завалили, опился ли – так и не знали.
Наталья Ивановна ничего не знала о том, что на её помочи опился человек, и довольная поехала с своим приказчиком домой в его тряской плетушке.
– Ох, батюшка, растряс совсем, – говорила она, вылезая из экипажа, когда приехали домой. – Маша, чай готов?
– Ну, а я пойду обедать, – заявил приказчик.
– Как обедать?
И узнав, что Кирилл Архипович так и не обедал, барыня совсем умилилась:
– Ну уж, батюшка, прости Христа ради: досталось тебе сегодня.
В голосе ли барыни что было, чувствительный ли уж такой от природы был Кирилл Архипович, но он быстро, горячо произнёс:
– Что вы, что вы, матушка Наталья Ивановна, я для вас не то что не обедать, я для вас… тоись так хочу послужить… так… одним словом, как отцы наши вам служили.