В сторону Слуцкого. Восемь подаренных книг - [3]
«Утро брезжит, / а дождик брызжет. / Я лежу на вокзале / в углу. / Я еще молодой и рыжий, / Мне легко / на твердом полу…»
«Последнею усталостью устав, / Предсмертным равнодушием охвачен, / Большие руки вяло распластав, / Лежит солдат…»
«Нас было семьдесят тысяч пленных / В большом овраге с крутыми краями. /Лежим / безмолвно и дерзновенно, / Мрем с голодухи / в Кельнской яме…»
Три схожих начала (лежу-лежит-лежим) — и какая глубокая акустика смыслов, какой тяжелый разворот стиха. Угловатая подлинность сразу врезалась в память (название работало и на этом уровне), самим фактом своего существования упраздняя гладкопись шинельных одописцев. Бурную реакцию последних можно было ожидать. Интересней другое: Илья Эренбург, написавший первую статью о «Памяти», сравнивший автора с Некрасовым и сыгравший большую, если не главную, роль в признании поэта, — даже он поначалу был убежден, что сила «Кельнской ямы» документального (анонимного) свойства. А это была прежде всего — новая поэтика. Хриплое клокотание после Освенцима и Кельнской ямы. Страшная и обыденная жизнь и смерть, страшно обыденная и обыденно страшная; разговорная речь с вкрапленьями профессионального и бытового жаргона; небрежный (как бы) или иронический тон высказывания и тут же рядом — речь ораторская, поддержанная высокой архаикой вплоть до церковнославянизмов — такой резко-индивидуальный речевой сплав горнего и дольнего пронизывал всю книгу, и можно было открыть ее на любой странице и читать снова как заново. О демократизме и не говорю — тут Эренбург целиком прав: никакой позы избранничества, никакого щегольства усталостью от культуры. Все по делу, по личному выбору и судьбе.
Этот демократизм, признаюсь, меня больше всего и подкупил. И, конечно, поэтика — не скрытопись, как считает Дмитрий Сухарев в содержательной своей статье, а демонстративно обнажающая прием — арматурой наружу (не забудем, что и учился Слуцкий в Литинституте у Сельвинского). Стих не расслаблен, а точен. Мускулист и умен. Вот уж буквально — преткновенная гармония. Что до ритмов — не только замыленная силлаботоника, а тактовик и дольник, местами фразовик, а из жанров — ода и баллада, которые чем дальше, тем больше вытесняются у него фактурными фресками и спонтанными монологами (рубленые слоганы бывшего политрука), складываясь в некий — это уже за рамками книги — лирический дневник социально ориентированного героя, т. е. в собственно лиро-эпос, где автор выступает скорее в качестве очевидца, чем судьи. При том что нравственный императив присутствует весьма ощутимо, до назидательности, но это в природе лирического высказывания, одического особенно, а у Слуцкого нейтрального текста нет вообще.
Сорок стихотворений, но сколько они вместили! Это не были стихи о войне (мало ли их было написано), а казалось, сама война заговорила, голод и разруха дохнули послевоенным суховеем, и безбытный быт, и скорбь рано постаревших вдов, и лихо инвалидов, и последняя, жалкая гордость стариков из завьяловского хора:
«Негромко поют старики / Слабеющими голосами. / Топорщатся их пиджаки, / И слышится в песне: „Мы — сами! // Мы сами / сложили слова, / Мы сами / мотив подобрали, / Мы с этой же песней / для вас / Россию у бар отобрали“»…
Таких стихов в 50-е уже никто не писал. Бросалось в глаза, что они насквозь советские. Не тематически даже (это очевидно), а по духу и по самой поэтике: теснота предметно-телесного ряда (бытийное на место сакрального), упор на деталь (в ущерб целостному образу мира), диктат первой реальности (с безраздельным господством идеологии). Что касается последнего, может быть, здесь уместно сказать, что мотивы социальной справедливости и интернационального братства, все последовательней вытеснявшиеся мотивами государственничества с их пустопорожними клятвами идеалам революции и партии большевиков (или просто партии, ибо других партий уже не было), эти мотивы присутствовали в книге не как обязательный гарнир, без которого она бы просто не вышла из печати, а убеждение (или самоубеждение) автора, признающего их как историческую данность и движущую силу общества — так, в такой марксистско-ленинской упаковке ифлийское (так обобщенно стали называть) поколение автора (хотя он учился в других вузах) получило реальность, данную им в ощущениях. Эта сознательная близорукость была, разумеется, достоянием и драмой не одного Слуцкого, но в его человеческой судьбе она сыграла роковую роль, особенно в истории с Пастернаком, разразившейся через год после выхода «Памяти». А тогда, в 56—57-м, после хрущевского доклада на ХХ съезде и оттепельных настроений в обществе, закончившихся венгерским восстанием и новым завинчиванием гаек, но еще до анти-пастернаковской кампании, я лишь с удивлением обнаружил, прочитав статью Эренбурга с развернутыми цитатами, а потом и саму «Память», что можно, оказывается, иметь гуманистические убеждения, оставаясь ветхозаветным большевиком. И это меня озадачило, пожалуй, больше всего и заставило задуматься: так ли все однозначно? Лишь поздней я заметил (после многолетнего общения), что добровольные клятвы юности уживались в Слуцком, как ни странно, со стихийным ревизионизмом, восстанавливая в правах равновесную картину его поэтического космоса. Да и советизм его, выходца из низов, был явно демократического, если не плебейского, свойства, т. е. не только анти-буржуазным, но и последовательно анти-тоталитарным и анти-номенклатурным (при его-то верности партдисциплине!), и это противоречие было изначально чревато драмой если не двоемыслия, то постоянного душевного дискомфорта, надлома и ощущения надвигающейся катастрофы. Отсюда его судорожные попытки удержаться на краю, опереться на что-нибудь твердое, обрести хоть какую-то точку опоры (позднейший мотив: «я строю на песке…» или «двум богам он долго молился…»).
Книга Владимира Арсентьева «Ковчег Беклемишева» — это автобиографическое описание следственной и судейской деятельности автора. Страшные смерти, жуткие портреты психопатов, их преступления. Тяжёлый быт и суровая природа… Автор — почётный судья — говорит о праве человека быть не средством, а целью существования и деятельности государства, в котором идеалы свободы, равенства и справедливости составляют высшие принципы осуществления уголовного правосудия и обеспечивают спокойствие правового состояния гражданского общества.
Емельян Пугачев заставил говорить о себе не только всю Россию, но и Европу и даже Северную Америку. Одни называли его самозванцем, авантюристом, иностранным шпионом, душегубом и развратником, другие считали народным заступником и правдоискателем, признавали законным «амператором» Петром Федоровичем. Каким образом простой донской казак смог создать многотысячную армию, противостоявшую регулярным царским войскам и бравшую укрепленные города? Была ли возможна победа пугачевцев? Как они предполагали обустроить Россию? Какая судьба в этом случае ждала Екатерину II? Откуда на теле предводителя бунтовщиков появились загадочные «царские знаки»? Кандидат исторических наук Евгений Трефилов отвечает на эти вопросы, часто устами самих героев книги, на основе документов реконструируя речи одного из самых выдающихся бунтарей в отечественной истории, его соратников и врагов.
Автор книги Герой Советского Союза, заслуженный мастер спорта СССР Евгений Николаевич Андреев рассказывает о рабочих буднях испытателей парашютов. Вместе с автором читатель «совершит» немало разнообразных прыжков с парашютом, не раз окажется в сложных ситуациях.
Из этой книги вы узнаете о главных событиях из жизни К. Э. Циолковского, о его юности и начале научной работы, о его преподавании в школе.
Со времен Макиавелли образ политика в сознании общества ассоциируется с лицемерием, жестокостью и беспринципностью в борьбе за власть и ее сохранение. Пример Вацлава Гавела доказывает, что авторитетным политиком способен быть человек иного типа – интеллектуал, проповедующий нравственное сопротивление злу и «жизнь в правде». Писатель и драматург, Гавел стал лидером бескровной революции, последним президентом Чехословакии и первым независимой Чехии. Следуя формуле своего героя «Нет жизни вне истории и истории вне жизни», Иван Беляев написал биографию Гавела, каждое событие в жизни которого вплетено в культурный и политический контекст всего XX столетия.
Автору этих воспоминаний пришлось многое пережить — ее отца, заместителя наркома пищевой промышленности, расстреляли в 1938-м, мать сослали, братья погибли на фронте… В 1978 году она встретилась с писателем Анатолием Рыбаковым. В книге рассказывается о том, как они вместе работали над его романами, как в течение 21 года издательства не решались опубликовать его «Детей Арбата», как приняли потом эту книгу во всем мире.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Юродивая Ксения. Ее стихи мудры и прекрасны, а судьба — тяжелейшая, как и у большинства поэтов. Ксения НЕКРАСОВА — одно из самых тихих имен в поэзии ХХ века. Уникальное явление в русской лирике — диковинное, одинокое, не вмещающееся ни в какие рамки и не укладывающееся в литературные термины. Ее верлибры близки наивной живописи.
То, что теперь называется офисом, раньше именовалось конторой. Но нравы бюрократического организма те же: интриги, борьба за место под солнцем и т. д. Но поскольку современный офис имеет еще в своем генезисе банду, борьба эта острее и жесттче. В рассказе Александра Кабакова “Мне отмщение” некий N замышляет и до мелочей разрабатывает убийство бывшего друга и шефа, чье расположение потерял, некого Х и в последний момент передает свое намерение Всевышнему.“Рассказы из цикла “Семья Баяндур”” Розы Хуснутдиновой посвящены памяти известной переводчицы и правозащитницы Анаит Баяндур и повествуют о жизни армянской интеллигенции в постсоветские годы.Рассказ живущей в Америке Сандры Ливайн “Эплвуд, Нью-Джерси.
Федор Федорович Буленбейцер, герой романа Георгия Давыдова «Крысолов», посвятил жизнь истреблению этих мерзких грызунов, воплощенных, в его глазах, в облике большевиков: «Особенно он ценил „Крысиный альбом“. … На каждой странице альбома — фотография большевистского вождя и рядом же — как отражение — фотография крысы. Все они тут — пойманы и распределены по подвидам. Ленин в гробу средь венков — и издохшая крыса со сплющенной головой». Его друг и антипод Илья Полежаев, напротив, работает над идеей человеческого долгожития, а в идеале — бессмертия.