В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 1 - [117]

Шрифт
Интервал

— Значит, очень вам жить хочется, Луньков?

— Конечно, охота, Иван Николаевич. Много ль я и света-то еще божьего видел? Ну, а все же, если б знать наверное, что года через два мне помереть богом назначено, не стал бы тогда ждать… Не подорожил бы этими двумя годами… Такое б дельце одно сделал, что лет пятьдесят, а то и сто, пожалуй, помнили б меня! Имя бы громкое приобрел!

— Что ж бы вы такое сделали?

— Не стоит зря говорить, Иван Николаевич, Одно только скажу вам: не на той половине мое дело было бы (Луньков кивнул головой на дверную форточку), а на на этой, здесь вот (он загадочно постучал пальцем по столу). Потому ту половину я не так виню. Там я даже никакого зла не имею, а вот здесь… Здесь я больше вины нахожу!

Никогда не хотел Луньков объяснить мне всех причин ненависти к арестантской массе; я мог только догадываться по некоторым намекам, что в числе многих других обид он не мог забыть и простить несправедливого обвинения его кем-то из тюремных главарей в одном низком пороке, кладущем в глазах арестантов неизгладимое клеймо позора на каждого, уличенного нем. На свое несчастье, Луньков, как я говорил уже имел моложавое, женственно-смазливое личико, и обвинение это имело правдоподобность в глазах развращен ной шпанки. К жертвам этого омерзительного порока каторга не знает вообще ни пощады, ни сострадания и, напротив, к тем из своей братии, которые пользуются их слабостью, относится не только с снисходительностью но даже с уважением.

— В тюрьме я должен терпеть, Иван Николаевич, — говорил Луньков, — постараюсь все стерпеть; но когда вырвусь на волю — двоих, а не то и троих беспременно уговорю! Вот честное мое слово, уговорю! И даже нацежу сначала из него чашку крови и выпью, а потом уже прикончу стервину!

К отдельным лицам из тех же арестантов Луньков относился не только без злобы, но даже с какой-то сентиментальной нежностью. Несколько человек, стоявших, подобно ему, в стороне от общей тюремной жизни, особенно один больной старичок земляк, были даже закадычными его приятелями. Долгое время чрезвычайно странным и непонятным казалось мне: как мог Луньков при подобной вражде к тюремным законам и обычаям брать на себя роль самоотверженной сестры милосердия по отношению ко всем, сидящим в карцере? Никто с большей смелостью и неутомимостью не следил за тем, чтобы они решительно ни в чем не нуждались, и никто с большей ловкостью не передавал им все, что нужно, при самых зорких и хитрых надзирателях. Яшка Тарбаган лез, бывало, наудалую, а Луньков делал свое дело артистически, точно сам любуясь и играя своим искусством… Вскоре я заметил, впрочем, что и к этой деятельности его поощряло отчасти чувство той же ненависти и того же презрения к арестантским мнениям и решениям. Он заботился решительно обо всех, кого только садили в карцер, не делая никакого различия между теми, кого артель любила и кого ненавидела. Так, однажды посажен был в карцер вольнокомандец, которого все называли шпионом и которому решено было ничего не подавать. Луньков демонстративно ухаживал за ним даже больше и усерднее чем когда-либо и за кем-либо.

— Потому, Иван Николаевич, я это делаю, — объяснил он мне свое поведение, — что ничего не знаю: правильно или ложно говорит об нем кобылка. Для меня они все равны. Много я насмотрелся в тюрьмах, как совершенно безвинных людей бог знает в чем обвиняли и убивали даже! Его начальство наказывает; зачем же еще и я, такой же, как он, несчастный, стану его мучить? При всех противоречиях и путанице мыслей, которые поражали в рассуждениях и взглядах Лунькова, в нем таилось зерно как будто чего-то хорошего, честного, самостоятельного, зерно, быть может, едва заметное под той скорлупою испорченности и невежества, но припавшее ему все-таки симпатичный облик, делавшее его отрадным исключением среди действительно дешевой и безнадежно развращенной шпанки. Большинство арестантов страшно ненавидело и бранило Шелайский рудник; Луньков, напротив, был один из немногих, которые хвалили его. Он выражал довольство именно тем, чем Петины, Сокольцевы и Семеновы возмущались: тем, что в этом руднике было строго, что каждый член артели имел равный со всеми голос и потому воровства общего имущества не происходило и пища была лучше, чем в других тюрьмах. Карт он также не любил и предпочитал им книжку.

Таков был второй из моих любимых учеников. Пошло ли ему впрок ученье? И чем он кончит? Ставлю знаки вопроса, на которые сам я не в силах дать определенный ответ.

V. Сахалинские треволнения

С приближением весны пошли по каторжным тюрьмам темные слухи о предстоящей выборке на остров Сахалин. Арестанты глухо волновались. Одни страшились, как смертной казни, одного имени этого ужасного острова; для других, напротив, оно являлось символом тайной надежды на воскресение… Говорили, будто высылке на этот раз подлежали все бродяги, не помнящие родства, все судившиеся во второй раз, все бегавшие с каторги, наконец, все провинившиеся в чем-нибудь в тюрьме. Категории эти обнимали огромную часть тюремного населения, и понятно, что все с трепетом ожидали решения своей участи, О том, что такое, собственно, Сахалин, этот знаменитый Соколиный остров, — никто положительностью ничего не знал. Одни утверждали, что это — живой гроб, из которого нет возврата назад, о каторжных работах в каменноугольных копях, где приходится ползать на коленях по горло в воде, передавались ужасы… Другие, наоборот, смеялись над подобными страхами, рисуя Сахалин чем-то вроде земного Эльдорадо:


Еще от автора Пётр Филиппович Якубович
Бодлер, его жизнь и поэзия

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2

«…Следует прежде всего твердо помнить, что не безнравственность вообще, не порочность или жестокость приводят людей в тюрьму и каторгу, а лишь определенные и вполне доказанные нарушения существующих в стране законов. Однако всем нам известно (и профессору тем более), что, например, пятьдесят лет назад, во времена «Записок из Мертвого Дома», в России существовал закон, по которому один человек владел другим как вещью, как скотом, и нарушение последним этого закона нередко влекло за собой ссылку в Сибирь и даже каторжные работы.


Рекомендуем почитать
Том 19. Жизнь Клима Самгина. Часть 1

В девятнадцатый том собрания сочинений вошла первая часть «Жизни Клима Самгина», написанная М. Горьким в 1925–1926 годах. После первой публикации эта часть произведения, как и другие части, автором не редактировалась.http://ruslit.traumlibrary.net.


Пути небесные. Том 2

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Кирикова лодка

Художественная манера Михаила Алексеевича Кузмина (1872–1936) своеобразна, артистична, а творчество пронизано искренним поэтическим чувством, глубоко гуманистично: искусство, по мнению художника, «должно создаваться во имя любви, человечности и частного случая».


Повести

Николай Михайлович Карамзин (1766–1826) – писатель, историк и просветитель, создатель одного из наиболее значительных трудов в российской историографии – «История государства Российского» основоположник русского сентиментализма.В книгу вошли повести «Бедная Лиза», «Остров Борнгольм» и «Сиерра-Морена».


Живое о живом (Волошин)

Воспоминания написаны вскоре после кончины поэта Максимилиана Александровича Волошина (1877—1932), с которым Цветаева была знакома и дружна с конца 1910 года.


Под солнцем

После десятилетий хулений и замалчиваний к нам только сейчас наконец-то пришла возможность прочитать книги «запрещенного», вычеркнутого из русской литературы Арцыбашева. Теперь нам и самим, конечно, интересно без навязываемой предвзятости разобраться и понять: каков же он был на самом деле, что нам близко в нем и что чуждо.