Урок немецкого - [26]
— Предписание прямиком из Берлина, и, значит, говорить не о чем. Ты сам читал приказ. Предупреждаю: при просмотре картин мне потребуется твое присутствие.
— Так это тебе поручено взять их под арест? — спросил художник. А отец сухо и без всякого снисхождения:
— Мы установим, какие картины подлежат изъятию. Я составлю список, по которому их завтра заберут.
— Ну и ну! Я просто ушам своим не верю! — воскликнул художник.
— А ты попробуй прочисти их получше, ничего от этого не изменится.
— Вы сами не понимаете, что делаете, — сказал художник, и тут отец:
— Я выполняю свой долг, Макс.
Я поглядел на руки художника, на эти сильные, искусные руки, он слегка приподнял их и словно схватил ими воздух; я следил за тем, как он сперва растопырил пальцы, а потом сжал их в кулак, словно приняв какое-то решение. Руки отца, напротив, с безжизненной покорностью висели по швам, два смирных существа, как мне показалось, во всяком случае, они были незаметны.
— Пошли, Макс, — сказал он. Но художник с места не двинулся.
— Пусть они хотя бы увидят, что я выполнил свой долг, — сказал отец. А художник внезапно:
— Ни черта вам это не поможет! Такое еще никому не помогло! Хватайте все, что вас страшит, конфискуйте, рвите в клочья, режьте, сжигайте — то, что раз было достигнуто, все равно не уничтожить.
— Не смей говорить со мной таким тоном! — взъелся на него отец.
— С тобой, — отозвался художник, — с тобой я еще не так поговорю, кабы не я, ты бы сейчас гнил на дне моря, среди рыб.
— Пора уже скостить этот долг, — сказал отец, а художник:
— Послушай, Йенс, есть вещи, от которых человек не может отказаться. Я и тогда не отказался, когда нырял за тобой, и сейчас отказываться не стану. А потому заруби себе на носу: я буду по-прежнему писать картины, но только невидимые картины. В них будет столько света, что вы ни черта не разберете! Невидимые картины!
Отец медленно поднял руку к поясному ремню и сказал с угрозой:
— Ты знаешь, Макс, чего от меня требует мой долг.
— Как же, — сказал художник, — прекрасно знаю, но и тебе не мешает знать: меня с души воротит, когда вы рассуждаете о долге. Когда вы рассуждаете о долге, приходится и другим кое о чем задуматься.
Отец шагнул к художнику, он сунул оба больших пальца за поясной ремень, да и вообще приосанился.
— Я не спрашиваю с тебя те картины, про чаек, — сказал он. — Это мы тебе, так и быть, скостим, но с сегодняшнего дня предупреждаю: берегись, Макс! Больше мне тебе советовать нечего — берегись!
— Это я и без тебя знаю, — оборвал его художник, а отец спустя минуту:
— Так пошли, Макс?
— Что ж, пожалуй, — сказал художник, — пошли. — Но, прежде чем пойти, добавил с запинкой: — Только уж здесь ничего такого не показывай, Йенс, а в особенности ему, Тео.
Ругбюльский полицейский промолчал, и я счел это за согласие.
Мимо моей смотровой щели шли они друг за дружкой через пустой, продуваемый ветром двор, я мог бы дотронуться до них, испугать или задеть, но ничего этого не сделал и только еще ниже присел на корточки, позволяя бывшим друзьям вырастать по мере удаления, а как только они скрылись в доме, опять принялся исследовать свой новый тайник, измерил его вдоль и поперек и пришел к заключению, что места здесь достанет и для двоих, скажем для Ютты и для меня.
Проскользнув в щель, я остановился у пруда и обрушил на уток внезапный Скагеррак, так что впереди, позади и между ними взыграли живописные фонтаны. Снаряды я выбирал разных калибров. Что тут началось! Вода взволновалась, она взбрызгивала, бурлила, кипела, уткам снова и снова приходилось перестраиваться, чтобы уклониться от снарядов, а в завершение, до того как убежать в сад, я дал им понюхать заградительного огня; одна из молодых уток потеряла связь со своей частью, панически хлопая крыльями, она бросилась бежать и, окончательно запутавшись, попала как раз в тот квадрат, куда падали мои снаряды: вместо того чтобы, как полагается, держаться старших, она на свою беду угодила под прямое попадание.
Оставив уток, я поторопился вернуться в сад, где Адди продолжал играть на аккордеоне: на сей раз это была песня о девушке, которая, несмотря на тяжелую волну, желала быть со своим далеким матросом — по той причине, что они будто бы принадлежали друг другу, как ветер и море и так далее. Под эту мелодию на большой лужайке танцевали, нет, не танцевали: не только Хильда Изенбюттель — та в первую очередь — но и учитель Плённис, и пожилая чета Хольмсенов шаркали, толклись и притопывали, упорно и сосредоточенно семенили друг вокруг друга, чтобы к предстоящему ужину нагулять аппетит. Но я не стал особенно присматриваться, кто здесь налегает на движение, а кто расселся на скамьях и стульях под перепархивающими тенями этакой неподвижной, но сугубо внимательной морской тварью, так как при первом же беглом взгляде увидел в глубине мастерской обоих противников, стоящих наискосок друг за другом, один со вздернутыми плечами, другой с поникшей головой. Я прильнул к стеклу. Они были одни в мастерской. Оба стояли перед столом подарков. Я уперся ладонями в окно по обе стороны лица и теперь, когда блеск стекла не слепил меня, увидел, что оба стоят перед картиной «Паруса растворяются в свете» и между ними идет упорная тяжба: отец повелительно тычет в картину указательным пальцем, тогда как художник всем телом пытается ее заслонить; один требует, другой отвергает, один наседает, другой обороняется — и все это беззвучно, в возбужденной аквариумной немоте; я видел, как они спорят, пытаясь убедить друг друга, но внезапно художник схватил тюбик с краской, выдавил из него короткого червяка, наклонился над холстом и что-то в нем стал менять или подправлять, растирая краску то кончиком пальца, то его ребром, а то, как он часто делал, и мякотью ладони, между тем как отец неподвижно и грозно стоял за его спиной, подобно морскому навигационному знаку, предупреждающему об опасном для плавания месте. Но тут художник выпрямился и вытер пальцы. Я узнал выражение скрытого презрения на его лице. Он подмигнул отцу, и тот как бы задумался, а потом кивнул, видимо не находя возражений, во всяком случае сейчас. Этим и воспользовался художник, оттеснив его в угол, где его не была видно. Тогда я понял, чем разрешился их спор. Повернувшись, я поискал глазами доктора Бусбека и увидел их с Дитте, они стояли рука об руку, осененные тенями сучьев старой яблони: тени как бы перечеркивали его.
Автор социально-психологических романов, писатель-антифашист, впервые обратился к любовной теме. В «Минуте молчания» рассказывается о любви, разлуке, боли, утрате и скорби. История любовных отношений 18-летнего гимназиста и его учительницы английского языка, очарования и трагедии этой любви, рассказана нежно, чисто, без ложного пафоса и сентиментальности.
Рассказы опубликованы в журнале "Иностранная литература" № 6, 1989Из рубрики "Авторы этого номера"...Публикуемые рассказы взяты из сборника 3.Ленца «Сербиянка» («Das serbische Madchen», Hamburg, Hoffman und Campe, 1987).
С мягким юмором автор рассказывает историю молодого человека, решившего пройти альтернативную службу в бюро находок, где он встречается с разными людьми, теряющими свои вещи. Кажется, что бюро находок – тихая гавань, где никогда ничего не происходит, но на самом деле и здесь жизнь преподносит свои сюрпризы…
Роман посвящен проблемам современной западногерманской молодежи, которая задумывается о нравственном, духовном содержании бытия, ищет в жизни достойных человека нравственных примеров. Основная мысль автора — не допустить, чтобы людьми овладело равнодушие, ибо каждый человек должен чувствовать себя ответственным за то, что происходит в мире.
Рассказ опубликован в журнале "Иностранная литература" № 5, 1990Из рубрики "Авторы этого номера"...Рассказ «Вот такой конец войны» издан в ФРГ отдельной книгой в 1984 г. («Ein Kriegsende». Hamburg, Hoffmann und Campe, 1984).
«В Верхней Швабии еще до сего дня стоят стены замка Гогенцоллернов, который некогда был самым величественным в стране. Он поднимается на круглой крутой горе, и с его отвесной высоты широко и далеко видна страна. Но так же далеко и даже еще много дальше, чем можно видеть отовсюду в стране этот замок, сделался страшен смелый род Цоллернов, и имена их знали и чтили во всех немецких землях. Много веков тому назад, когда, я думаю, порох еще не был изобретен, на этой твердыне жил один Цоллерн, который по своей натуре был очень странным человеком…».
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.