И всякий раз, когда во сне или в мыслях возникает у меня образ Челеби-Гафиза, я тотчас вспоминаю моего товарища по заключению в Аккре. Мы с ним вместе провели четыре месяца в одной камере, пока в один прекрасный день он не бежал, смешавшись с носильщиками, которые грузили товар на русский корабль.
Это был христианин из Ливана, каллиграф по ремеслу. Мы его называли Караязиджи.[4] Настоящего его имени я не знал. Он написал каким-то армянам в Стамбуле что-то неприятное для турок, чего не следовало писать, какое-то прошение или что-то в этом роде. «Перо, – говорил он, – привело меня в темницу». Их всех арестовали и присудили: тем, кто дело задумал, отсечь головы, а тому, кто писал, – руку. Головы армянам отрубили, а его один влиятельный земляк надолго сослал на каторгу, но руку спас. Эту правую руку он всегда держал за поясом и хранил как драгоценность, которую однажды потерял и нашел. Мне он рассказывал, что часто видит во сне, как ему отрубают руку, а когда пробуждается, рука еще долго болит. Я заставал его ночью около свечи, плачущего от боли в руке. Разговаривал он только днем. Лишь наступал вечер, он закутывался в тонкий плащ, смотрел на меня, слушал, но сам не произносил ни слова. И так до самой зари он упорно молчал. Будто зарок дал. Странный был человек, но умный. Умел хорошо говорить. А знал гораздо больше, чем говорил.
С ним одним я говорил о туловище, о Гафизе, которого я в те дни видел с башни, и о рассказе турка. Надо же кому-то довериться. И от него я услыхал слова, которые навсегда запомнил.
– Да, – сказал он, – таков турок. Изруби его на части – каждая часть живет отдельно. И последняя частица тела движется и ползет в том же направлении, в котором двигался бы живой, целый турок. А крещеный человек – как стекло: ударишь его раз – и он рассыплется на куски, и нет средства, чтобы его излечить.
Этими словами обычно заканчивал или начинал фра Петар свой рассказ о Челеби-Гафизе.