Я никогда не спрашивал его об этом — только один раз, когда мы ехали сюда из Москвы в теплушке. Перед этим нас дважды бомбило, но отец успокаивал меня, говорил, что мы наверняка доедем. Он все время молча стоял у слюдяного оконца теплушки. Я не знаю, что он там разглядывал — шпалы, дорогу, затемненные поселки. Иногда мимо проходили составы с зачехленными самоходками. Они шли туда, мы — обратно. «Отец, — сказал я ему, — я читал в газете, что ты был немарксистом и придерживался немарксистских взглядов (был, подчеркнул я). — Скажи, сейчас ты придерживаешься марксистских взглядов?» Он посмотрел на меня и сказал: «Я не знаю, кем я был. Мне кажется, я всегда был большевиком. Но, может быть, я ошибаюсь».
Больше я не спрашивал его об этом. Я знал, что он работает в госпитале и читает лекции студентам в медицинском институте, эвакуированном в этот город, и я видел, как за ним приезжает машина «эмка», а иногда за ним присылают этот возок, потому что машин не хватает. И я думал так: раз ему доверяют лечить людей и заниматься со студентами, значит, он все-таки придерживается марксистских взглядов. И мне вовсе не надо ждать «когда-нибудь», чтобы в этом разобраться... Но все-таки я не любил старых газет. Их было у нас так много в комнате, и в них залегла пыль, и казалось, при малейшем движении, ветре она может подняться, пойти в атаку на нас, на нашу комнату и задушить нас с отцом. Но отец не велел выбрасывать старые газеты: видно, ему мало было знать, что происходит сегодня, видно, он хотел запомнить все, что было вчера.
В доме он не соблюдал порядка. И только в редкие дни, раз в году, он принимался наводить в комнате блеск. И тогда я уходил куда-нибудь в уголок, в сторону и наблюдал за ним. Я знал, что это бывало в те дни, когда ему было плохо, когда он был злой, когда ему не нравилось все: он сам, и я, и наша жизнь, и наша комната. Но он не мог всего этого так быстро изменить. Так быстро изменить он мог только комнату. И он никогда не делал этого для гостей. А сегодня я не мог понять, что с ним; по-моему, у него было превосходное настроение.
— Пацан, с кем ты гулял? (Он иногда называл меня «пацан».) Это что, твой новый товарищ?
«А с кем ты гулял? — хотел спросить я. — Это тоже твой новый товарищ?» Но я не сказал, удержался. Какое мне до нее дело! Она проехала мимо — и все.
— Ну, как тебе новая школа? — спросил отец.
— Обыкновенная скверная школа, — сказал я. — Классный — старая тупица.
— Я вижу, ты настроен остро критически. Ты у меня критический реалист.
Отец был в духе. Если бы он был не в духе, он проработал бы меня как следует. Он сказал бы мне про желторотое зазнайство и про то, что бывают и тупицы-учителя, но гораздо чаще тупицы-ученики.
Отец посмотрел на меня пристально и сказал как бы вскользь:
— А ты, кажется, в школе не скучал. Успел и подраться.
— Пришлось.
Расспрашивать он не стал. Он никогда не расспрашивал меня о драках и никогда не ругал меня за драки. Он молча отмывал мои распухшие глаза или перевязывал исцарапанные руки... Он вообще очень редко ругал меня. Он меня прорабатывал за всякие недостатки. А их, кажется, хватало.
— Иди-ка сюда, — сказал он.
Я подошел. Он потрогал пальцами мое лицо, ощупал затылок.
— Жить будешь, — сказал он.
— Ты ждешь гостей, отец?
— Может быть, кто-нибудь зайдет, — быстро сказал он. — Ты не возражаешь?
— Ты же знаешь, я никогда не возражаю, если тебе надо.
— Знаю.
Обычно он рассказывал мне о тех, кто к нам должен был прийти. Это были всегда самые интересные люди. Отец очень любил рассказывать о необыкновенных достоинствах своих друзей. Но в последнее время в Москве и здесь к нам редко кто приходил. Особенно в Москве. Там приходили давно, еще до того, как отец уехал куда-то из Москвы на два года, а потом вернулся постаревший и больной, еще до того, как они разошлись с матерью, еще тогда, когда мы жили все вместе на Волхонке. Тогда мы вместе отправлялись в кино и смотрели Чаплина, и я хохотал, — мне нравилось, как он ходит, не сгибая ног. Я так хохотал и дергал мать, и она говорила, что я смеюсь там, где полагается плакать. Потом мы шли домой и вспоминали Чарли Чаплина, и все его проделки, и особенно то, как он завинчивал гайкой пуговицы на платье у одной старой женщины... Вот тогда, в те времена, к нам ходило много друзей, а потом, когда отец уехал на два года, к нам никто не ходил. И когда он приехал старый, больной, к нам тоже мало кто приходил. А потом уж началась война.
Отец натер пол и перетряхнул газеты. Он сдул пыль с книг и открыл форточку.
— Вот теперь в нашей пещере можно жить. Вполне приличная пещера.
Он стоял посредине комнаты и был очень молодым. У него бывали такие дни, не часто, но бывали... В последнее время все реже и реже. Он становился таким молодым, очень молодым, почти как я, немного старше. Только сильнее и красивее, только мужественнее, умнее, и все у него было молодым: и серые небольшие глаза, и светлые брови над ними, и седые волосы тоже становились молодыми... И я замечал, как он молод и еще крепок, и какие у него продолговатые мускулы на плечах, и какая у него выпуклая и мощная грудь.