Но нового учителя не было. Вошел тот же, пожилой. Он скользнул глазами по классу и сказал:
— Итак, ребята, приготовим тетради для контрольных работ.
Мой сосед вдруг побледнел и стал елозить по парте.
— Будем писать диктант на усвоение прямой речи.
У меня не было тетради для контрольных, и я открыл ту единственную тетрадь, что у меня была. Я начал ее еще в Москве.
Учитель диктовал отрывок из «Военной тайны» Гайдара:
— «Много вынули? — спросил Сергей у бригадира Шалимова, который ругался по-татарски с маленьким, сухощавым землекопом».
Мой сосед, низко склонившийся над тетрадью, оживился.
— Как ругался? — спросил он у учителя. — Как ругался Шалимов?
— По-татарски, — сказал учитель недовольно. — С маленьким, сухощавым землекопом. Продолжаю диктовать.
Мой сосед покачал головой и стал писать. Его, видно, все-таки интересовало, как же именно ругался Шалимов, какие слова он говорил маленькому, сухощавому землекопу. Он не был ни узбеком, ни таджиком, этот парень. Он был татарин. И он наверняка знал много татарских ругательств, и его интересовало, какое именно выбрал себе Шалимов. Он писал медленно, не поспевая за диктантом и вслух повторяя концы фраз.
Я сбоку посмотрел в его тетрадь и ужаснулся. В каждой фразе было по ошибке. Особенно не в ладу он был с запятыми и тире, он вставлял их произвольно, где хотел и как хотел, ломая спокойный, мерный бег фраз ненужными заграждениями. Он ставил на пути слов противотанковые рвы тире и колючую проволоку двоеточий; рваные, исковерканные фразы тяжело падали на бумагу, простреленные знаками препинания. Кроме того, вместо «плавало» он писал «плавала», вместо «кружилось» — «кружилась».
Каждый абзац таил в себе невыставленное «плохо». «Надо спасать его», — подумал я и приблизил свою тетрадь к его тетради. Я щедро открывал ему маленькие тайны правописания, надо было только чуть повернуться, чуть скосить глаза. Впрочем, он мог бы и не косить: у него и так были узкие, раскосые глаза, они видели во все стороны. Но здесь он не увидел, нет, скорее, не захотел увидеть. Он чуть повернулся ко мне и сидел секунду, не двигаясь и как бы вцепившись глазами в мой лист. «Списывай же, списывай! Списывай же!» — мысленно уговаривал я его. Но он не делал того, что полагалось. Его взгляд вдруг оторвался от моего листа, оторвался с усилием, с напряжением. Словно какая-то сила отрывала его от правильной орфографии, от легкого спасения, от нормальной оценки «пос».
Вот он скользнул последний раз по ровному строю моих букв и ушел, уплыл в сторону. Я посмотрел на учителя. «Может, учителя боится?» — подумал я. Но тот и не собирался смотреть в нашу сторону, да и мой сосед не боялся. По-моему, он был не из тех, кто боится. Лицо его было красно от напряжения. Он боролся с чем-то внутри себя. С чем — я не знал. И он не смог победить этого.
Он отвернулся от меня и стал писать медленно, с напряжением, отставая от диктовки, делая все ошибки, какие только можно было сделать.
Когда кончились уроки, я в стороне от других шел по двору. Где-то сзади маячил Фролов, и я не знал, чего ждать от него. Я был готов ко всему. И я шел спокойно по этому широкому, как пустырь, мокрому двору. Все было чужим в этом городе: и двор, и школа, и небо над моей головой. Здесь оно было белое, чуть подтененное тучами, рыхлое, а там, в Москве, оно было солнечное и голубое. Да, там оно было солнечное и голубое, а на улицах стояли противотанковые ежи, грузовики с зачехленными фарами шли по темным, как туннели, переулкам, ополченцы шагали нестройно, какой-то высокий, очкастый все путал ногу, и командир кричал ему: «Пр-равой!» — и он перескакивал с ноги на ногу, как заяц, и догонял строй; а небо по вечерам было беззвездным, будто и его затемнили шторами, и мы ждали от него всего, чего угодно, и все-таки всегда оно было солнечное и голубое. Да, солнечное и голубое, и таким останется навсегда, и еще останется зоопарк на Красной Пресне, и довоенный Май, и маленький блестящий пруд, в котором плавают пеликаны, и ограда цвета молодой травы, и какие-то парни в кепках, кидающие слонам хлеб через ров, и мой отец, идущий рядом со мной, и моя мать. Она все беспокоится, она одета тепло, не по сезону. Она все беспокоится. И действительно тепло, и мне в пальто тесно и жарко. И я чувствую, это уже лето начинается, потому что небо такое солнечное и голубое...
— Ты не бойся, ты спокойно ходи. — Это мне говорят. И я оборачиваюсь. Голос гортанный, негромкий. Мой сосед идет рядом со мной, он смотрит на меня без улыбки, глаза у него сумрачные.
— Я и так спокойно хожу.
— Драться ты умеешь... Вот уж не подумал бы. — Он с интересом поглядел на меня и замолчал.
Мы вышли на мощеную длинную улицу, по обе стороны которой стояли скучные, квадратные, как кубики, дома-бараки.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Хайдер.
— Слушай, Хайдер, почему он такой гад, этот Фролов?
— Он не гад, — задумчиво сказал Хайдер. — Просто он эвакуированных не любит.
— За что? Что они ему сделали? Разве он не понимает, что война?