Закончили работу, отдышались от ацетона (дело было в комнате у Борьки), полюбовались.
— Хоть на выставку, — заявил Борька без лишней самокритики. — Или повесить у себя. Если бы не Матвей Андреич…
Готовую работу вставили в рамку. Ее, подходящую, заранее отыскали в Борькиной кладовке и заново покрыли лаком.
— Мам, смотри! Шикарно, да?
Софья Моисеевна вдвинулась в комнатку на вечно больных, опухших ногах. Согласилась ровно-жалобным голосом (тон этот — от привычки к постоянным жизненным бедствиям, одним из которых был Борька):
— Красиво, ничего не имею против. Только запахов тут вы напустили вашим клеем…
— Щас развеется… Мы это в подарок Матвею Андреичу!
Софья Моисеевна отозвалась все так же печально:
— Лучше бы Евгении Евгеньевне подарили. А то вот как впишет она тебе двойку на переэкзаменовке… Ты, Боря, совсем не занимаешься. Вот сделаешься второгодником… Моня приедет, опять надает тебе подзатыльников…
Моня был старший брат, он учился в машиностроительном техникуме и всегда на отлично.
— А я чё! Я каждый день учебник читаю… — притворно заныл Борька. А Лодька уже который раз пожалел, что судьба с Борькой и с ним обошлась так нелепо.
Что ей, судьбе, стоило засунуть их в один класс! Но когда они кончили начальную, девятнадцатую школу и были записаны в десятилетку, оказалось, что Аронский — в пятом «А», Глущенко же — в другом. Даже не в «Б» и не в «В», в «З»! Вот такое количество пятиклассников набралось в только что построенной мужской средней школе № 25 в сорок восьмом году двадцатого века. В классах от «А» до «Г» изучали английский язык, в остальных — немецкий. Лодька тогда изрядно огорчился: человеку, который собирается в моряки, английский гораздо нужнее! Но разве мальчишек спрашивали!.. А Борьке было все равно — что английский, что немецкий, в моряки он не собирался и вообще толком не знал, кем будет: может, певцом, если после взросления не пропадет голос, а может, начальником строительства, потому что любил придумывать проекты городов…
Лучше бы Борьке достался немецкий, тогда, возможно, не было бы несчастий. А с английским у него дело не пошло с первых дней. Пожилая сухопарая Евгения Евгеньевна закатывала глаза и говорила: «Аронский — это бедствие. Ни малейших способностей к языку, и к тому же он постоянно жует на уроках. Нет понятий о культуре». Борька однажды выдал в ответ, что невозможно учить язык в котором слово «культура» пишется почти нормально: «культурэ», а произносится по-папуасски: «калче», как больничный анализ. И что жует он, Борька, не постоянно а изредка… Из пятого в шестой Борька переполз только после осеннего экзамена по английскому, а в следующем году опять схлопотал переэкзаменовку…
Матери Борька сказал, что вредная «Евгеша» перетопчется без подарка, а у Матвея Андреевича скоро юбилей.
Матвей Андреевич, вопреки слухам, не ушел из школы, вел уроки по-прежнему. В середине сентября случилось торжественное собрание по поводу его пятидесятилетия. Пятиклассников на собрание не позвали (школьный зал не вместил бы такую ораву), и подарок Лодька и Борька отдали Матвею Андреевичу на другой день, в коридоре, на перемене. Сдернули с мозаичной картины обертку, и…
— Матвей Андреич, подождите минуточку! Мы вас поздравляем… вот…
У Матвея Андреевича заулыбалась каждая морщинка.
— Голубчики… Какая чудесная вещь. Замечательный пушкинский сюжет… Будет память на всю жизнь. Спасибо, мои хорошие… — Он обоих потрепал по ершистым прическам. Борьку — с оттенком печали и будто бы со скрытыми словами: «Ну, что я мог сделать…»
Потому что Борька Аронский не был теперь в его классе, в нынешнем седьмом «А». Он все же остался на второй год из-за английского.
Лодьке надолго запомнилось горестное возвращение Борьки с переэкзаменовки. Тот, видимо, до последнего момента не верил, что может случиться такое — он станет второгодником. И теперь брел по своему кварталу с упавшей головой и мокрыми полосками на пухлых щеках. В тишине солнечного дня поскрипывали под ним хлипкие доски тротуара.
Приятели и мать в молчании ждали Борьку у калитки. И видели издалека — дело паршивое. Борька остановился перед матерью, что-то пробубнил, голову опустил еще ниже. Она только рукой махнула. Повернулась, чтобы уйти в калитку, но не ушла, смотрела, как ненаглядный сынок бредет к приятелям. Тот встал перед ребятами, вытер щеки, выговорил, глядя в сторону:
— А чё… Евгеша такая сволочь…
Все молчали. Евгения Евгеньевна была не сахар, это факт, но то, что Борька валял дурака все лето, надеясь на дурацкое «ништяк, обойдется» — тоже факт.
Да, все молчали и смотрели с жалостью и даже виноватостью, потому что у всех было все хорошо, а вот у него, у несчастного Борьки…
С самой большой жалостью, но в то же время и строго, смотрела Борькина соседка, десятиклассница Зина Каблукова — очень славная, красивая такая (только досадно, что постоянно хромая из-за костного туберкулеза). Зина умела разбираться в ребячьих бедах, с ней делились тайнами, часто просили советов. И теперь ждали ее слов.
Зина сказала:
— Борька, бестолочь, иди сейчас же, попроси у мамы как следует прощенья. И скажи, что теперь будешь учиться изо всех сил…