, забыв про него, собрался было сесть на велосипед (религией запрещено — в праздник), меня испуганно остановили знакомые. С Тель-Авивом у меня связано замечательное воспоминание. Я как-то забрел в единственный, пыльный и чахлый, общественный садик. Оказалось, что это — род тель-авивского „Гайд-парка“, где целый день толкутся оборванные, грязные люди. В центре каждой кучки — пламенный жестикулирующий оратор, а то и два или даже несколько, то и дело перебивающих друг друга. Эти люди кажутся пьяными, но пьяны они не от вина, а от нищеты и разговоров. Нескончаемые беседы и споры — политика, священные тексты (…) В большинстве своем — местечковые русские евреи. Идиш ораторов пересыпан русскими словечками, а то и целыми фразами. Собираются тель-авивские мудрецы ежедневно. Велико было мое удивление, когда старый оборванец закричал на идише, невольно перефразируя Достоевского: „Да пусть весь мир идет к черту за мой компот!
[448] Вы говорите: иди стрелять, рисковать жизнью. Я не знаю такой вещи в мире, которая бы стоила моей драгоценной жизни. Слишком я себе дорог, чтоб рисковать собой. Я слишком молод, — злобно орал старик, — я еще вовсе не жил!“ И вдруг — прямой потомок библейских пророков: „Все вы, и слушающие сейчас меня, и те, кого вы оставили дома, — грязные подлые псы, а я — ниже самого низкого из вас. Что такое еврейский народ? Вор на воре, сволочь. Хорошим вещам учил вас Моисей! Обмануть египтян перед исходом из Египта. Одолжите, пожалуйста, подсвечник на два, мол, дня — а там: пиши — пропало! Хорошо это? А?..“ Кто-то ему вкрадчиво возразил: „А что? Им много платили за их каторжные работы? Так они забрали в счет жалованья!“ Все расхохотались. В другой кучке худенький старичок ораторствовал о еврейском избранничестве, развивая тему в смысле необходимости покориться Богу, приятия изгнания, вечного странствования, мученичества… „Если мы избраны, как вы говорите, то почему мы так страдаем?“ — спросил голос сзади. „Потому и страдаем, что избраны“, — грустно ответил старичок. (…) В этих жалких, в сущности, городках протекало детство мира. И подобно тому, как небольшой закоулок, где мы играли в детстве, помнится таинственно огромным, а вернувшись лет через двадцать домой, мы недоумеваем — „где же, в такой тесноте, умещались все мифы нашего детства“, — человек, впервые попавший в Палестину, переживает то же смущение. Все эти народы и царства, все эти филистимляне
[449], идумеи
[450], амалекитяне
[451], аммонитяне
[452] и моавитяне
[453] умещались в маленькой стране, в крошечных городишках с волшебными именами (…) Это земля Библии и библейское небо над нею (…) Сказано: „Небо твое сделаю, как железо, а землю — как медь“
[454]. Ведь это возвращается после тысячелетних приключений блудный Израиль, тот самый, который топчут, гонят, травят, кромсают по сей день, в век всеобщей грамотности и всяческих прогрессов, и которому завтра, при все возрастающем прогрессе, будет много хуже (…) О „социал-толстовстве“ свидетельствуют отношение к земле, вера в облагораживающее влияние земледельческого труда, снобизм всяческого „опрощенства“, упразднение денег, религиозная мораль при отрицании религии. Характерно вегетарианство многих руководителей этих коммун
[455]. Помню одного из них, в Афиким, запретившего жене стлать для него постель на том основании, что „стыдно пользоваться услугами другого человека“. В колонии Нахалал
[456] долго хвастали: не бывать на нашей земле тракторному колесу. Где, мол, поэзия и смысл жеста сеятеля, жнеца и т. д. Никогда мы не унизимся до превращения в каких-то механиков. Сейчас у них — комбайн. Экономика победила: арабская конкуренция! Потребности араба (пища, одежда, жилище) невообразимо минимальны, к тому же он широко пользуется детским трудом. В Нахалале же с ребенком возятся 16 лет, прежде чем он станет на работу. Один этот фактор объясняет причины относительной дороговизны еврейского продукта. Вот и приходится мириться с трактором (…) „Соцраспределение“: все получают все — в пределах возможности коммуны — по своим потребностям. За одну и ту же работу семейный человек получит много больше холостого. (Если у члена коммуны застряли где-нибудь — в Польше, в Румынии, в России — родители или родственники, коммуна высылает им деньги либо посылки. Больше того: семейный человек, отец, скажем, пятерых детей, получающий в шесть, в семь раз больше холостого товарища, может работать вдвое хуже или меньше, если он слаб, болен или стар.) Немощные и старики вовсе освобождены от работы. Советскому принципу „кто не работает, тот не ест“ палестинские социалисты могли бы противопоставить: „едят все, а работает кто может“. Беременные женщины — предмет всеобщего попечения и заботливости — от работы освобождены. Вообще, в коммунах стараются не терять из виду индивидуальных особенностей членов. (В Афиким, где я прожил дней десять, художник работает только четыре дня в неделю и ведет переговоры с общиной, которая принципиально согласилась послать его в Париж учиться.) (…) Кроме обычной школьной программы дети с малых лет обучаются земледельческому труду — сначала по два часа в день, а позже и больше — на отведенных для них участках (огород, поле, сад). Гигиена и красота помещений, постановка воспитания и обучения детей этих еврейских крестьян на высоте неправдоподобной и совершенно недоступной для детей зажиточных классов европейских стран (…) От своих европейских ровесников палестинские дети отличаются большой самостоятельностью (…) В Палестине, стране опытов, не обходится, конечно, и без чрезмерного увлечения педагогическими новинками (…) Молодое поколение поражает крупным ростом, атлетическим сложением, бесстрашием, спортивностью, прямотой и смелостью поведения и мысли. Палестинцы называют их „сабра“. Сабра — плод кактуса, не только специфически местный продукт, но еще отличается тем, что голыми руками его никак не возьмешь. В Тель-Йосефе я видел, как детишки четырех лет и постарше лихо скакали на необъезженных лошадях. Женщины ни в чем не отстают от мужчин. Никакого труда не боятся, встречаешь их не только в „детских яслях“, в больнице, в прачечных и в разных женских мастерских, но и в качестве возницы на мчащейся вовсю телеге, и верхом на лошади. Почти повсюду они потребовали для себя права участвовать в Хагане — еврейской самообороне. Обходить колонию с ружьем — не романтическая шутка, а утомительный и опасный труд (…) Девушки — халуцианки крепки и свежи, презирают пудру и косметику, ходят (нередко — и в нерабочее время) в коротких трусиках, в брюках, в мужской тяжелой обуви, часто — в рабочих кепках. Такой наряд много удобнее для работы, есть тут, конечно, и изрядная доля рабоче-социалистического снобизма. (Галстук, например, неизменно вызывает (…) насмешливую гримасу или презрительную жалость к отсталому человеку.) (…) „Геры“ (христиане, перешедшие в иудаизм) обычно ведут себя так же, как и религиозные палестинцы. Помню встречу с ними в Седжере, маленьком поселке в 20 с лишним домов. У въезда в поселок рослый старик мирно беседовал с арабом. Я сразу признал гера. (Я, правда, был предупрежден, что в поселке имеется несколько герских семейств.) Обратился к старику по-русски. Познакомились и вошли в поселок. Должен признаться: я с трудом удерживался от хохота, так безмерно комичен был стиль Мойше Куракина. Типичный, прямо лубочный, русский мужичище, смачно говорящий по-русски в анекдотически-народном стиле (…) Разговор был весь уснащен цитатами из Библии (он говорил „ТАНАХ“), поговорками на иврите и на идише, которыми старик владеет свободно, ссылками на Талмуд. Подошел рослый парень с простонародно-русским лицом. „Это сынок, Хаим“. Хаим Куракин, парень-гвоздь, смущенно улыбался. Старик объяснил смущение сына: „Не володеет русским. Вы с ним говорите на иврит“ (…) Больше того: оказалось, что старик Куракин — „габэ“ в синагоге (вроде синагогального старосты — почетная выборная должность) как самый набожный, досконально знающий закон (…) „Откуда вы? — Астраханские…“. Старик не очень вразумительно рассказал о том, как еще отец его дошел до истинной веры, о фантастических мытарствах и приключениях, пережитых им и его семьей по пути в Палестину (…) Пробежала курносая беловолосая девчонка с косицами. Внучка. Третье палестинское поколение. „Рахиль, что ж „шалом“