— Точно так-с, — промолвил Петр.
— Куда это они едут, в город, что ли?
— Полагать надо, что в город. В кабак, — прибавил он презрительно и слегка наклонился к кучеру, как бы ссылаясь на него. Но тот даже не пошевельнулся: это был человек старого закала, не разделявший новейших воззрений.
— Хлопоты у меня большие с мужиками в нынешнем гсду, — продолжал Николай Петрович, обращаясь к сыну. — Не платят оброка. Что ты будешь делать?
— А своими наемными работниками ты доволен?
— Да, — процедил сквозь зубы Николай Петрович. — Подбивают их, вот что беда; ну, и настоящего старания всё еще нету. Сбрую портят. Пахали, впрочем, ничего. Перемелется — мука будет. Да разве тебя теперь хозяйство занимает?
— Тени нет у вас, вот что горе, — заметил Аркадий, не отвечая на последний вопрос.
— Я с северной стороны над балконом большую маркизу приделал, — промолвил Николай Петрович, — теперь и обедать можно на воздухе.
— Что-то на дачу больно похоже будет… а впрочем, это всё пустяки. Какой зато здесь воздух! Как славно пахнет! Право, мне кажется, нигде в мире так не пахнет, как в здешних краях! Да и небо здесь…
Аркадий вдруг остановился, бросил косвенный взгляд назад и умолк.
— Конечно, — заметил Николай Петрович, — ты здесь родился, тебе всё должно казаться здесь чем-то особенным…
— Ну, папаша, это всё равно, где бы человек ни родился.
— Однако…
— Нет, это совершенно всё равно.
Николай Петрович посмотрел сбоку на сына, и коляска проехала с полверсты, прежде чем разговор возобновился между ними.
— Не помню, писал ли я тебе, — начал Николай Петрович, — твоя бывшая нянюшка, Егоровна, скончалась.
— Неужели? Бедная старуха! А Прокофьич жив?
— Жив и нисколько не изменился. Всё так же брюзжит. Вообще ты больших перемен в Марьине не найдешь.
— Приказчик у тебя всё тот же?
— Вот разве что приказчика я сменил. Я решился не держать больше у себя вольноотпущенных, бывших дворовых, или по крайней мере не поручать им никаких должностей, где есть ответственность. (Аркадий указал глазами на Петра.) Il est libre, en effet[1],— заметил вполголоса Николай Петрович, — но ведь он — камердинер. Теперь у меня приказчик из мещан: кажется, дельный малый. Я ему назначил двести пятьдесят рублей в год. Впрочем, — прибавил Николай Петрович, потирая лоб и брови рукою, что у него всегда служило признаком внутреннего смущения, — я тебе сейчас сказал, что ты не найдешь перемен в Марьине… Это не совсем справедливо. Я считаю своим долгом предварить тебя, хотя…
Он запнулся на мгновенье и продолжал уже по-французски.
— Строгий моралист найдет мою откровенность неуместною, но, во-первых, это скрыть нельзя, а во-вторых, тебе известно, у меня всегда были особенные принципы насчет отношений отца к сыну. Впрочем, ты, конечно, будешь вправе осудить меня. В мои лета… Словом, эта… эта девушка, про которую ты, вероятно, уже слышал…
— Фенечка? — развязно спросил Аркадий.
Николай Петрович покраснел.
— Не называй ее, пожалуйста, громко… Ну, да… она теперь живет у меня. Я ее поместил в доме… там были две небольшие комнатки. Впрочем, это всё можно переменить.
— Помилуй, папаша, зачем?
— Твой приятель у нас гостить будет… неловко…
— Насчет Базарова ты, пожалуйста, не беспокойся. Он выше всего этого.
— Ну, ты, наконец, — проговорил Николай Петрович. — Флигелек-то плох — вот беда.
— Помилуй, папаша, — подхватил Аркадий, — ты как будто извиняешься; как тебе не совестно.
— Конечно, мне должно быть совестно, — отвечал Николай Петрович, всё более и более краснея.
— Полно, папаша, полно, сделай одолжение! — Аркадий ласково улыбнулся. «В чем извиняется!» — подумал он про себя, и чувство снисходительной нежности к доброму и мягкому отцу, смешанное с ощущением какого-то тайного превосходства, наполнило его душу. — Перестань, пожалуйста, — повторил он еще раз, невольно наслаждаясь сознанием собственной развитости и свободы.
Николай Петрович глянул на него из-под пальцев руки, которою он продолжал тереть себе лоб, и что-то кольнуло его в сердце… Но он тут же обвинил себя.
— Вот это уж наши поля пошли, — проговорил он после долгого молчания.
— А это впереди, кажется, наш лес? — спросил Аркадий.
— Да, наш. Только я его продал. В нынешнем году его сводить будут.
— Зачем ты его продал?
— Деньги были нужны; притом же эта земля отходит к мужикам.
— Которые тебе оброка не платят?
— Это уж их дело, а впрочем, будут же они когда-нибудь платить.
— Жаль леса, — заметил Аркадий и стал глядеть кругом.
Места, по которым они проезжали, не могли назваться живописными. Поля, всё поля, тянулись вплоть до самого небосклона, то слегка вздымаясь, то опускаясь снова; кое-где виднелись небольшие леса, и, усеянные редким и низким кустарником, вились овраги, напоминая глазу их собственное изображение на старинных планах екатерининского времени. Попадались и речки с обрытыми берегами, и крошечные пруды с худыми плотинами, и деревеньки с низкими избенками под темными, часто до половины разметанными крышами, и покривившиеся молотильные сарайчики с плетенными из хвороста стенами и зевающими воротищами возле опустелых гумен, и церкви, то кирпичные с отвалившеюся кое-где штукатуркой, то деревянные с наклонившимися крестами и разоренными кладбищами. Сердце Аркадия понемногу сжималось. Как нарочно, мужички встречались все обтерханные, на плохих клячонках; как нищие в лохмотьях, стояли придорожные ракиты с ободранною корой и обломанными ветвями; исхудалые, шершавые, словно обглоданные, коровы жадно щипали траву по канавам. Казалось, они только что вырвались из чьих-то грозных, смертоносных когтей — и, вызванный жалким видом обессиленных животных, среди весеннего красного дня вставал белый призрак безотрадной, бесконечной зимы с ее метелями, морозами и снегами… «Нет, — подумал Аркадий, — небогатый край этот, не поражает он ни довольством, ни трудолюбием; нельзя, нельзя ему так остаться, преобразования необходимы… но как их исполнить, как приступить?..»