Стали появляться отдельные избушки то на самом берегу Камы, то поодаль, на вырубленных местах. В одном месте, на обрывистом берегу, над кручей, стояла небольшая часовенка. Она была заперта наглухо. Окна заколочены досками, крыша провалилась, крест на ее вершине как-то сиротливо погнулся. Невдалеке за нею одиноко стояло у дороги странное дерево: пять ветвей подымалось из ствола, точно пять пальцев протянутой кверху ладони.
— Флор-Лавра часовенка эта у них живет, — пояснил провожатый. — В год раз на Флор-Лавра выезжает к ним из Афанасьевского села поп, молебен правит, с иконой по избам ходит. — Он усмехнулся. — И, слышь ты, чудное дело: мимо этого древа никак не пройдет… непременно тебе остановится, станет петь и кадилом кадит. Пьяненький, конешно… Не знаем мы, почему такое? Черемиця он, из черемисов, значит… так, может, сказывают, от этого. Привыкли они, черемиса-те, на де-рёвы молиться… А вон и Старостин починок, — сказал он через некоторое время, поворачивая к новой, просторной, отлично огороженной избе, в окнах которой, то слабея, то разгораясь, переливался свет лучины и мелькали фигуры людей.
— Сходка у них, — сказал мужик, вылезая из саней. Изба старосты действительно была полна народом.
Сходка, собранная по приказу недавно проехавшего урядника, кончалась. Обсуждался последний вопрос. Говорил красивый широкоплечий и коренастый мужик средних лет, одетый в хорошую, крытую сукном шубу и в валенках, тогда как остальные были в лаптях.
— Нужно, братцы… бесперечь нужно в часовне крышу еще до весны изладить. Покосилась вся…
— Живет пока… — зевая и подымаясь с места, сказал кто-то.
— Живет, живет, ништб… Ужо летом, как черемице приехать, тогда и изладим…
— А как крест-то вовсе свалится, тогда как?
— Ну-к што, свалится дак? Опять поставим…
— Не ладно, братцы, — громко и оживленно возражал красивый мужик. — Флор-Лавёр как бы не осердился. Поберегает нас старичок, грех пожаловаться… Погляди, у Феклистят да у Гребят кажинный год волки сколь скотины порежут, а у нас небось не трогают… А почему? То-то вот и есть! А вы крышу ему изладить жалеете! Смотри, хуже бы не было, как осердится.
— Верно, верно, — зашумела вся сходка, — старается для нас старичок, ну и мы для него постараемся… Кому тепереча черед это дело делать?
Сходка разошлась. Ко мне подошел староста. Это был худощавый мужик, высокий и широкоплечий, но с впалой грудью, и цвет лица у него был нездоровый. Впалые глаза глядели странно, так что этот взгляд обращал невольное внимание. Он объяснил мне, что мужики, по «приказу господина урядника», порешили поставить меня на квартиру к Гаврюшке Бисерову, куда он, староста, сейчас и поедет со мной. Кстати, они родня: он женат на дочери Гаври, и его семья тоже поедет за нами.
— Только неизвестно еще — согласится ли Гав-рюшка? На сходке, вишь, его не было… Кто был — никто не согласился.
Починок Гаври Бисерова был расположен в шести верстах вниз по Каме. Я ехал туда с стесненным сердцем. Путешествие по занесенным снегом дорогам на валких дровнишках сказывалось сильным утомлением. И вот, когда я почти у цели, возникает вопрос — примут ли меня, бесприютного, или мне придется мыкаться дальше, разыскивая пристанище. Кроме того, я чувствовал себя в положении человека, навязываемого жителям по какому-то беззаконному приказу нахала урядника, и сознавал, что они вправе не подчиниться этому приказу.
В избе Гаври Бисерова еще светилась лучина, когда мы подъехали, встреченные дружным лаем и воем нескольких собак. Изба, куда я вошел, была высокая, просторная, но стены ее были черны от сажи, так как она была «курная», как, впрочем, большинство изб той местности. От этого она имела мрачный вид. Свет березовой лучины, вставленной в светце, освещал лишь на близком расстоянии, а дальше терялся во мраке. Староста, войдя в избу, покрестился на иконы и поздоровался, а затем объяснил, что по приказу урядника он привез ссыльного. Две женщины, старуха и молодая, сидевшие с прялками у светца, насупились и что-то тихо заворчали про себя, а откуда-то сверху, с темных, закопченных полатей, раздался резкий, несколько гнусавый голос:
— Не желаю. Не согласен я! Вези куда хочешь.
Староста стал возражать что-то, завязался спор. Голос невидимого хозяина звучал обиженно и строптиво. Я решил объясниться.
— Вот что, хозяин, — сказал я. — Вы можете не согласиться принять меня, и я думаю, что никто не вправе вас принудить взять к себе в дом незнакомого человека. Я только хочу сказать, что даром жить у вас не стану: за хлеб-соль буду платить, сколько назначите.
— Три рубля!.. — задорным полувопросом кинул невидимый хозяин, считая как будто, что эта цена равносильна отказу.
— Три так три, — сказал я, а староста прибавил:
— Примай, Гаврило!.. Он, слышь, человек роботный — чеботной, мужик просужий.
Еще несколько слабых возражений, и Гавря, очевидно, сдался. Полати заскрипели, послышалось кряхтение, и через минуту предо мной стоял невысокий и невзрачный старик, с редкими волосенками на темени и с жидкой черной бородкой. Подойдя ко мне, он низко поклонился и заговорил очень длинно, очень плавно и складно. К сожалению, я не могу теперь даже приблизительно восстановить эту речь Гаври Бисерова, которою он встретил меня, истомленного странника, принимаемого с этого вечера в дом. Говорил он с каким-то величавым и приветливым видом, а я слушал, точно очарованный. Закончил он словами: