— Да ты, чужой человек, в уме, что ли?.. И отколь ты? Нешто в вашей стороне за хлеб-соль с проезжего человека деньги берут?
— Бывает, — ответил я, — только в нашей стороне, когда хлебом-солью угощают, так не проклинают. — И я сел в стороне на лавку.
Трудно изобразить выражение горести, которое отразилось на ее лице. Она взяла со стола монету и, подойдя ко мне, низко поклонилась.
— Возьми назад, сделай милость!.. Прости ты меня, глупую бабу, Христа ради… Не осрами!
В ее голосе звучала такая искренность, что я был тронут и взял монету. После этого она успокоилась, и через несколько минут у нас завязался разговор, простой и задушевный. Я расспрашивал о «ворьском починке» и его обитателях, и добрая женщина со слезами в голосе рассказала мне простую и суровую стихийную драму. Подробностей ее я теперь не помню. Этой семье не повезло: один сын умер, другой долго хворал… на скотину пошел мор, остались на зиму без хлеба. В начале зимы в поселке и по соседним починкам стали случаться пропажи. Поймали с поличным недавно выздоровевшего молодого хозяина. Увезли в город, в тюрьму. Остался старик и два подростка. Кражи все продолжались.
— А ранее? — спросил я.
— Ранее-то? Ранее какие хозяева-те были, покуль старший хозяин не пропал!.. С чего им было воровать-то? А теперь поневоле пойдешь, как ись нечего. Не гладом всем помирать, с детьми с малыемя.
Вошел хозяин и предложил ехать. Я попрощался с сердобольной хозяйкой и с Апросей и уселся в легкие дровнишки. Мы еще раз проехали мимо «ворьского починка», и я с интересом взглянул на место этой стихийной драмы… Свалилась беда, и этим людям остается только погибать, как зверям в выжженной пустыне или птицам, отставшим в перелете. Кругом или угрюмое равнодушие, как у этого мужика, или бессильное сожаление, как у его жены.
Подвигался я весь этот день очень тихо от поселка к поселку, от сотского к сотскому, так что вечер опять застал меня в небольшом поселке, кажется Корогове. Здесь в избе десятского на полатях со старухой сидела молодая, довольно красивая баба с ребенком на руках. Лицо ее было истомленное и печальное. Говорила она тихо, подавленным голосом. Так говорит глухое отчаяние, лишенное надежды.
— Ссыльной же, видно, — сказала она, с особым интересом останавливая на мне потухший взгляд своих красивых глаз.
— Да, ссыльный, — ответил я.
— У меня мужик тоже сосланной теперь… И где-й-то он, сердечной? Ой-о-о-ой…
Она тихо завыла, потом сдержалась, всхлипнула, высморкалась и стала качать ребенка.
— За что сослан? — спросил я и, предложив вопрос, тотчас догадался: женщина была, очевидно, с «ворьского починка». Она побиралась по соседям, бродя с ребенком на руках по глубоким снегам.
— О-ох… За што? — ответила она на мой вопрос. — Ты вот, за што ссылаешься?
— Долго рассказывать, голубушка…
— То-то, что долго… Божья воля. Может, и ни за што…
— Пожалуй что и так…
— Так-то и мой… Божья воля…
Поздно ночью я проснулся… В избе был новый гость. За столом, у светящейся лучины, сидел вотяк-урядник и что-то внушал хозяину. Речь шла обо мне… Называли имена мужиков, очевидно, жителей Починок, и обсуждали что-то.
— Примет ли? — спрашивал урядник.
— Нет, Дурафей Иванович, не примет… Мужик сурьезный.
— Ну, а тот, как бишь его? Давеча ты говорил… Бисеров?..
— Тот посмирняе…
— Скажи: исправник, мол, сам назначил…
— Только вот изба-те у него черная…
— О ч-черт! Ну, да что поделаешь. Волоки к старосте, а тому приказ: к Гавре так к Гавре… А то, может, и сам проеду… Где тут у вас переправа?
— У Бидковой избушки… Да, еще, чай, Кама-те пола…
Урядник поднялся, покрестился на икону и уехал. Я успел отдать ему письмецо, которое с вечера написал брату. Он важно взял его, осмотрел со всех сторон и сунул за пазуху…
Хозяин десятский повез урядника и вернулся довольно поздно. Было уже около полудня, когда лошадь его отдохнула, и он повез меня. Около часу ехали мы темным бором, когда навстречу нам попался мужик с топором. Мой возница остановился.
— Что, дядя… Кама стала ли у Бидковой избушки ай нет?..
— Где поди стала?.. Пола ошшо!
— А то, может, стала?
— А может, и стала…
Мы тронулись на авось. Бор становился выше и гуще, по вершинам тянул протяжный гул. Неожиданно для меня мы выехали на берег реки. Кама лежала среди леса тихая, ровная, белая. Только посредине чернела полоса полой воды. На другой стороне на берегу горел торф. Дым как-то угрюмо и зловеще клубился на фоне темного бора. Повернув вправо, мы проехали берегом с полверсты, пока не нашли места, где узкая река была уже перехвачена сплошным льдом. О переправе с лошадью нечего было и думать: лед сильно трещал под ногами. Мужик отпряг своего мерина и просто отпустил его в лес, а мы, взяв в руки по две жерди из предосторожности, чтобы на случай провала удержаться на поверхности льда, и привязав к оглоблям саней длинные вожжи, перешли сами и перетащили сани на другую сторону.
— Житель тут есть недалече… Лошадь где-нибудь в лесу бродит. — Он ушел в лес и через полчаса привел за челку небольшую лошадку, без церемонии запряг ее в наши дровни, даже не спрашивая у хозяина, и мы двинулись дальше. В бору было тихо и спокойно. Стаи куропаток срывались почти из-под ног лошади и беспечно перепархивали на ближние полянки. То и дело нам приходилось переезжать через речки поменьше с окрепшим уже льдом. Мужик пояснял мне, что это «старицы», прежние русла Камы, которая здесь часто меняет среди песков и болот свое течение, точно тут еще не закончился самый процесс сотворения мира.