Никто из членов Социалистического клуба не видел ничего нелогичного в том, что Энн одновременно состояла еще и в Обществе студентов-добровольцев. Это была эпоха фантазии, известной под названием «христианского социализма».[29] Это была эпоха беспочвенного оптимизма, эпоха предвоенного «идеализма», который вместо статистики удовлетворялся верой в то, что, с одной стороны, капитализму божественным соизволением назначено существовать вечно, а с другой стороны, что капитализм в ближайшее время и притом без всякого кровопролития будет заменен международной утопической Республикой в духе семейных идиллий Луизы Олкотт.[30] Именно эта эпоха внушила всем, кому в 1930 году было от 35 до 45 лет, те жизнерадостные, в духе Шоу, либеральные и несколько парадоксальные взгляды, которые их сыновья и дочери впоследствии отметали наравне с этикой баптистов и космогонией пророка Моисея.
Энн Виккерс, обладавшая наиболее пытливым умом среди студенток третьего курса в 1910 году, была тем не менее интеллектуально ближе к Уильяму Вордсворту[31] и к пасторальному иконоборчеству 1832 года, чем к пылким душам, которые перейдут на третий курс в 1929, 1930. 1931 и 1932 годах и окажутся настолько прозорливыми, что призрачные воины, которые в 1930 годах будут все еще вызывающе трубить в боевой рог над мертвым телом викторианства,[32] наведут на них такую же тоску, как сами истинно викторианские добродетели. Но еще большее презрение будет вызывать у них унылое вырождение предыдущего десятилетия 1919–1929 годов, на протяжении которого потерпевшие крах Одиссеи Великой войны беспрерывно пищали:
«Давайте есть, пить и делать пакости, ибо весь мир пошел к черту и после нас никогда уж больше не будет ни юности, ни весны, ни надежды».
Энн вместе со всем своим поколением не могла предвидеть этот новый крестовый поход, и, хотя в 1932 году ей исполнится всего сорок один год, история ее жизни будет почти так же напоминать исторический роман или хронику окостеневших взглядов и обычаев, как если бы она жила во Флоренции эпохи Медичи. Равным образом это относится и ко всем нам, если мы достаточно стары, чтобы помнить Великую войну. За те сорок или пятьдесят лет, которые мы прожили, судя по обманчивому календарю, мы пережили пять веков лихорадочных перемен и, подобно Энн, считаем себя современниками Леонардо да Винчи и гнусных бород в стиле генерала Гранта, а также и новейшего вульгарного радиокомика и новейшего двадцатидвухлетнего физика, который летает на собственном аэроплане, невозмутимо голосует за коммунистов и, равно пренебрегая как санкцией церкви, так и разглагольствованиями несколько более пожилых радикалов о «сексуальной свободе», открыто сожительствует со своей подругой и наконец бесцеремонно приручает, дрессирует и расщепляет атом, который в дни нашей молодости казался не менее таинственным и неосязаемым, чем сам Святой Дух.
Если не считать этих молитвенных социалистических сборищ, Энн нигде ничего не слышала о революции — с тем же успехом она могла бы просто играть в бридж. Она надеялась узнать ее евангелие от жизнерадостного доктора Харджиса и действительно кое-что узнала на первой же его лекции.
Лекция происходила в Сюзен Б. Энтони-холл, в аудитории С-2. Меблировка помещения состояла из жестких полированных стульев с плоскими деревянными подлокотниками, как в кафетерии, невысокого помоста для преподавателя, нескольких классных досок /И унылого портрета Гарриет Бичер-Стоу. От всего этого веяло традиционной, освященной веками скукой, свойственной бюро регистрации браков, больницам, приемным врачей и методистским церквам в южных штатах.
В этой пещере, предназначенной для того, чтобы сделать учение неприятным и добродетельным, сорок девиц являли собою старомодный сад, а блиставший на помосте Глен Харджис — рыжеволосого садовника. течение нескольких минут он бубнил о кухне и прачечной науки — о консультациях, темах, обязательной литературе, — после чего улыбнулся аудитории и приступил к делу.
— Сударыни, если у меня хватит сил и возможностей, я хотел бы не столько умножить ваши познания, сколько рассеять ваши предрассудки. Несмотря на живые свидетельства раскопок Помпеи, все мы сегодня склонны думать, что люди, жившие до 1400 года нашей эры, и уж во всяком случае люди, жившие до 500 года нашей эры, отличались от нас не менее разительно, чем человек от обезьяны. Величайший подвиг науки и воображения состоит в усвоении той истины, — что у жителей Помпеи, когда она в 79 году была погребена под пеплом, имелись точно такие же выборы, предвыборные кампании и плакаты, точно такое же взяточничество, реформизм и присвоение общественных средств, как и у нас; что дамы ходили в лавки за вином и сосисками, а надменные и, возможно, отнюдь не безупречные водопроводчики возились с водопроводными трубами. Отголоски характерного заблуждения, состоящего в том, что античная история принципиально отлична от нашей, нередко слышатся в идиотских спорах о причинах падения Рима. Богослов скажет вам, будто Рим пал оттого, что римляне пили вино, устраивали скачки по воскресеньям и допускали существование танцовщиц.