Сам не знаю, почему случилось все наоборот, хотя я сознательно от моего решения и не отступал.
Когда я за кустами смородины, уж не в белый, а в чернеющий вечер, вдруг обнял ее, тоненькую, как веточка, и целовал ее холодные губки, а она говорила: «Нет… нет…» и это «нет» звучало как «да» – мне показалось, что новое, вдруг наступившее, – еще лучше прежнего. И хорошо, что оно само случилось, я бы никогда не решился.
Вот это самое «нет» ее, девочки тоненькой, «нет-да» – было сильнее меня. Что бы я там ни решал, а придет «она» со своим «нет», с отдающимися губами, с глазами, которые зовут и отталкивают, – и все мои решения полетят к черту, а только чтобы сейчас же это «нет» обратить, повернуть на «да»; и даже как бы не я это делаю, а она это со мной делает и еще какое-то «оно», которое в ней сидит и из глаз смотрит.
Может быть, вы скажете, читатель, что все это ужасно обыкновенно? Но чем же мы с вами виноваты, что любим одну и ту же, пусть обыкновенную, женщину? Кроме того, обыкновенной она нам кажется тогда, когда идет на свидание с другим. А когда в вашу собственную комнату приходит – она необыкновенна, изумительна, единственна, прекрасна. Разве вы этого не замечали?
II
Я женился на ней.
Не сейчас, через полтора года, и со всякими историями и борьбами, о которых распространяться скучно. Скажу только, что она, несмотря на свою молодость и невинность, боролась с отцом упорно, выказала много силы, хитрости и практичности. Я даже удивлялся. Я бы не сумел.
Недели за две до свадьбы случилась история, о которой следует упомянуть.
Был конец июля. Я жил в том же имении на Волхове, но уже на правах будущего мужа Оли. Мне был отведен целый флигель, где я старался заниматься (я переходил на четвертый курс), а больше мечтал об Оле, горел Олею, совсем, впрочем, по-иному, нежели в прошлое лето, потому что теперь мы с ней целовались каждый день везде, где только возможно, и мне этого, то есть поцелуев, было уже мало.
Я жаждал большего – и немного боялся, когда размышлял о нем: ведь я еще оставался девственником. Всю зиму я был так занят моей любовью и борьбой за нее, что по совершенно естественной психологии ни о чем другом и не помышлял. Теперь отпустило, и я горячо и трепетно ждал дня свадьбы.
Оля на два дня уехала с отцом в Петербург. Все для свадьбы. Первый день я шлялся по опустевшему дому и саду, на второй решил заняться.
Мухи жужжат на стеклах. Жара. Кто-то вдали поет на реке. Сил нет. Душное одиночество.
Дверь в сени стукнула. Ольга, наверное, – деревенская девушка, которая мне прислуживает. Хотя бы чаю, что ли, выпить.
Ольга, однако, принесла не чай, а свежее белье, которое она тут же стала, наклонившись, укладывать в комод.
Я смотрел молча на ее белокурый затылок, на нежную загорелую шею с капельками пота у волос. Смотрел, смотрел… и мне стало казаться, до уверенности, до убеждения, что это Оля пришла ко мне, что мы уже обвенчаны, что она пришла и кладет мое белье в комод.
Я встал и поцеловал Олю в затылок. Она вздрогнула, выронила белье, но какая-то рубашка еще осталась у нее в левой руке.
Я стал ее целовать крепче и грубее.
– Да нет… Что это… Да нет… – шептала Оля, слабо отстраняя меня. Я уже знал, что значит «нет».
И тут же, на некрашеном полу, у комода и совершилось все; и было просто, забвенно и безумно весело.
Она убежала, оставив на полу белье и незадвинутый комод, а я долго еще про себя смеялся, без единой мысли, и медленно успокаивался. Оля, милая, единственная Оля!
III
Жил я после свадьбы чрезвычайно бурно. Разные дела захватили меня еще в университете. Я метался, искал людей, сходился, расходился. Оле, которая меня чрезвычайно любила, я рассказывал все мои умственные этапы, и всегда выходило, что она было со мной. Даже необычайно, как скоро она из барышни превратилась в марксистку, а когда я стал разочаровываться в Марксе – я сам слышал, как она другу моему, музыканту Оайлю (об этом Оайле речь еще впереди), доказывала очень горячо, что Маркс лишен настоящей философской подосновы и не понимает роли личности в истории.
Меня выслали в Вятскую губернию. Оля, конечно, поехала со мной. В эти 20 месяцев одиночества я много читал, занимался, говорил Оле о прочитанном. И когда мы вернулись – она всецело была полна философскими вопросами.
Один раз только она меня удивила. Страшно вдруг заинтересовалась музыкой, посещала концерты и стала говорить о перевороте, который совершил Вагнер в искусстве… Откуда?
Я подивился, но не обратил внимания, очень был занят, а у Оли это ее увлечение скоро и внезапно прошло.
Так я был занят в то время делами и людьми, которые мне казались страшно важными, что даже не помню, говорил ли о чем тогда с Олей или нет. Может быть, и говорил, не замечая. Я ее любил по-прежнему, но как-то периодами. В эти периоды, конечно, мы не говорили, а только я ее любил.
Но вот я заметил в себе и в ней – неуловимую, но несомненную перемену. То, что прежде было остро, хорошо и безумно весело – стало тупо и даже как-то… нехорошо. Она молчала и покорялась, но в ее покорности не было прежнего зовущего «нет-да». Тело ее скучно говорило мне: «Ну, пусть…»