Он говорил развязно и с большим достоинством, но страх не покидал его и маленькой мышкой бегал по телу, а минутами воздух точно застревал в груди и земля уходила из-под ног. Хотелось скорее к баррикаде, казалось, что, когда он возьмется за работу, никто уже не посмеет его тронуть. Дорогою — нужно было пройти с четверть версты — он старался быть дальше от Петрова и ближе к молодому, сияющему, и даже вступил с последним в беседу.
— Вот, говорят, полицейский, такой-сякой, крючок и прочее. А только как же без полиции, сами рассудите. Когда Господь Бог изгнал из рая Адама и Еву, кого Он у дверей поставил?.. Вот оно откуда еще началось!
— Товарищ, вы слышите? — смеясь, окликнул молодой Петрова.
Петров остановился и, не глядя на товарища, сказал околоточному:
— Ты свое остроумие оставь. Они тебя помиловали, а я тебя не миловал. Услышу твой голос, видишь, — он показал браунинг, — так в голову и всажу. Гадина!
Иван Иванович обиженно замолчал и всю дорогу шел молча, скучный и подавленный. Оглядываться он боялся, и на себя поглядеть как следует боялся, и было страшно и за себя и за пальто, которое он разорвет или испачкает. Так и шел, стараясь только не ускорять и не замедлять шага против остальных, а они шли неровно, то быстро, то тихо, как нарочно. Один раз молодой, сияющий потихоньку от Петрова подмигнул ему, но Иван Иванович угрюмо отвернулся: ему было очень нехорошо. А молодой нагнал Петрова и тихо сказал ему:
— Напрасно вы так, товарищ. Он, ей-Богу, ничего. Конечно, невежественный, темный, а когда-нибудь и он поймет… Все поймут.
Петров хмуро повернул костлявую голову с темными запавшими глазами — и встретил задумчивые, тихо сиявшие глаза. Они сияли тихо, до самой глубины своей, и глядели широко, с радостью и удивлением. И было мучительно глядеть в их светлую глубину, и хотелось разбудить его и крикнуть.
— Все поймут, товарищ, поверьте, — повторил молодой, и Петров кротко согласился:
— Может быть, — и шутливо крикнул околоточному: — Ну что, крючок, очухался?
— Оставьте, пожалуйста, ваши насмешки, — обиженно ответил Иван Иванович и, испугавшись своей дерзости, добавил: — Сами же велели молчать, а теперь… Это, что ль, баррикада-то? Ну, и нагородили!..
II
В действительности народу было много, работа шла веселая и живая, и Иван Иванович долго не мог никуда приткнуться. Пробовал и тащить, и подпихивать, и вязать проволокой, но все у него выходило не так, и его прогоняли. Просто он не понимал назначения баррикады, — она казалась ему странной и нелепой игрушкой, сооружаемой какими-то баловниками для непонятного баловства, и что нужно сделать для того, чтобы она стала лучше, он не догадывался. И вид имел бестолковый, растерянный и даже печальный, так как очень беспокоился к тому же за пальто. Одну полу он уже успел испачкать, и по серебристому сукну проходила скверная, темная полоса. Подумал — и пошел жаловаться к Петрову.
— Не знаешь? — презрительно сказал тот. — Видишь вон столб телеграфный? Ступай и пили.
— Да у меня и пилы нет.
— Поищи.
И опять его гоняли от одного к другому, но наконец нашел пилу и даже подручного для работы, какого-то старого рабочего.
— А ты бы шинель-то снял, — посоветовал рабочий. — Пальто хорошее, жалко, как испортится, да и работать легче.
— Боюсь, украдут, — сказал околоточный.
— Ну вот! — удивился старик. — Кому оно нужно. Тут, брат, граждане, а не воры…
— Рассказывай! — не поверил Иван Иванович, но пальто снял, сложил комочком изнанкой наверх и осторожно положил на подоконник, так, чтобы оставалось на виду.
Работа пошла легко, и все вокруг как-то посветлело, стало проще и понятнее. Попригляделся околоточный и к народу, и народ был все простой, такой, с каким он привык и умел обращаться: рабочие, какие-то мужики, полугоспода, приказчики из лавок. Были и женщины.
— Смотри-ка, — сказал Иван Иванович, — и бабы тут. Тоже работают.
— А отчего же им не работать. Всяк должен свою лепту.
— Выдрать бы их за эту лепту, вот что.
— Ну, и гадюка же ты! — удивился рабочий. — Тебе-то они чем помешали? А еще скажешь, позову ребят, они тебя научат, в лучшем виде все поймешь.
— Граждане, а деретесь, — упавшим голосом возразил околоточный.
— Мы-то граждане, а ты-то сволочь. Вас да не бить, кого же тогда бить?
И опять стало скучно и беспокойно. Невдалеке стоял Петров и искоса наблюдал, и все кругом было враждебное, злое, обидное в своей веселости. Еще вчера он был лучше их всех и каждому мог дать по морде, а сегодня они считают себя лучше, а сами грязные, оборванные, подлецы. Шагах в пятидесяти у лавки стоял лавочник, толстый, седой, и, заметив его, Иван Иванович осклабился и закивал ему головой: первый, наконец, хороший человек. Околоточный часто забегал к нему в магазин поговорить по телефону, знал его и понимал, что и ему теперь противно смотреть на это безобразие. И действительно, лавочник строго и внимательно глядел на выраставшую баррикаду, потом неодобрительно закачал головой и скрылся в дверях.
— Ага! — сказал околоточный.
— Ты что?
— Ничего, так. Рано вы в граждане записались.
— Ты опять?
Лавочник вышел. Впереди себя он катил огромную пустую бочку, подкатил ее к баррикаде и поставил. Поглядел издали, подперши щеку рукой, выхватил у соседа топор и разбил бочку, так что острыми ребрами своими она расползлась в стороны как своеобразный букет. И среди других голосов и смеха послышался и его густой и самодовольный смех: