Давно нет и Юматова, нет и большинства участников современных ему событий, новое поколение уже стариками становится, а до сих пор не могут простить князевцы бывшему тогда старосте из своих мужиков, на которого пало подозрение в измене. Жалко и страшно смотреть на этого неряшливого высокого старика, когда он пробирается по селу. Года гонений и преследования положили на него печать Каина; он идет спешною, неуверенною походкой, беспрестанно оглядываясь в ожидании, что вот-вот первый выскочивший из ворот мальчишка пустит ему под ноги камень. В его глазах озлобление и страх. Что пережил этот человек во всю свою долгую жизнь, — человек, который клянется, что он не виноват! Никто ему не верит. Недаром два часа пробыл с ним барин, запершись в кабинете, перед тем днем, как засадил в острог виноватых. Он был богат, но все исчезло: лошадей покрали, сено каждый год жгли в стогах, хлеб почти весь в снопах разворовывали. Он давно разорился и совершенно обнищал.
— Так ему, собаке, и надо.
Об этом периоде князевцы вспоминают угрюмо и с большою неохотой.
— Известно, команда курицу поймает — тащит, барана — тоже тащит, — запрету ни в чем не было, как саранча, всё объели, — и, помолчав, прибавляют: —Вы терпели. Где команда? А мы всё тут.
Относительная тишина царила не долго после этого. Пришла воля, а с ней и новые хлопоты князевцам.
Как ни крутили их, как ни старался посредник, как ни старался Юматов, а мужики на своем настояли, — все вышли на сиротский надел, — на даровую 1/4 часть душевого надела.
Крестьянин Афанасий Сурков так рассказал мне эту историю:
— Видишь ли ты, батюшка мой (Афанасий — мужик не из бойких, говорит медленно, с трудом складывает мысль в слова)… — Солдат, значит, Симеон, — вот, брат нашему Чичкову, — пришел и говорит: грамота золотая от царя пришла; кто, значит, на полный надел пойдет, того опять в крепость поворотят. Кому же не воля опять идти? Ну, значит, и присягнули промеж себя: друг дружку не выдавать. Крестились, образ, значит, в Семеновой избе целовали. Приехал исправник, мировой, барин пришел. Собрали нас на сход. Тоё, да сеё, исправник как закричит: «Да что с ними разговаривать? Одно слово, трава и больше ничего. Розог!» Принесли розог, скамейку вынесли, поставили. Исправник прямо ко мне: «Руку даешь?» Похолонуло у меня на сердце: «Не дам, — говорю. — Что хошь делай: хоть бей, хоть убей — не дам». — «Ложись», — говорит. Перекрестился я, говорю: «Ты видишь, пресвятая богородица!» — лег я, и стали они меня…
Он замолчал и напряженно наклонился вперед, точно силясь получше рассмотреть то, что было двадцать пять лет назад. Его лицо выражало недоумение и тщетное напряжение что-то понять. Он говорил медленно и нехотя.
— И стали они меня, и стали-и… Били, били…
Он с каким-то мучительным наслаждением повторял это слово, точно снова переживал давно прошедшее.
— Закусил это я руку, чтобы не закричать… Все молчу. «Будешь ты, собачий сын, говорить?» А я все, знай, молчу. «Бросить, говорит, этого дурака, — другого!» Встал я, перекрестился на небо, да и говорю: «Царица небесная, ты видела: за что они меня били?»
Голос Афанасия на этом месте оборвался, и он. угрюмо замолчал.
— Чем же кончилось? — спросил я.
— Да чем кончилось? — повеселевшим голосом заговорил он снова. — После меня за нашего Чичкова взялись; он туда-сюда: «Вот чего, говорит, старики: не всем же пропадать, не лучше ли покориться?» Ну, и покорились.
— Тебя одного, значит, пороли?
— Одного, батюшка, одного, — раздумчиво отвечал Афанасий.
— Да за что?
— А господь их знает. Вот убей — и сейчас не знаю за что.
От Афанасия так ничего больше и нельзя было добиться. Он твердил свое:
— И не знаю, и не знаю, и не знаю, батюшка… И господь их знает, чего им надо было, и за что они меня пороли — и сейчас не знаю.
Уже от других мужиков можно было узнать, что речь шла о выборных, которых они сдуру, по наущению солдата Симеона, не хотели выбирать, боясь подвоха.
Ликованье, что так ловко отвертелись от полного надела, скоро сменилось у князевцев унынием.
Спохватились, да поздно, что солдат Симеон зря болтал. Цена на землю стала шибко расти: с 3 рублей за хозяйственную десятину (3200 квадр. сажен) сразу выскочила на 5 руб. за посев одного хлеба. Прошло еще немного — стала земля 7–8 руб. Земля подорожала, а родить на ней стало наполовину хуже. Посеянный хлеб, как все посчитать, без малого стал в купку обходиться, то есть за затраченные деньги и труд можно было и на базаре за ту же цену хлеб купить. Соседние деревни, которые на полный надел пошли, хоть плохо, а жили. Князевцам же совсем стало невмоготу. Шибко обеднел народ. Стали о новой земельке толковать. Ткнулись туда-сюда — все то же, да и насиженные места не так-то легко бросать.
Худо стал жить народ; особенно памятен голодный 65-й год. Половина населения всю зиму Христовым именем кормилась. И что это за жизнь была! Ладно, кто еще догадался дубовыми желудями запастись, — тот желудевым квасом питался. Дети в тот год почти, все перемерли; много и взрослых от тифу свернулось.
— Никто и живым не чаял остаться, — говорили князевцы, — да пожалел господь, помощь послал.