Лет через десять из Ханова выработался недюжинный актер. Он женился на молодой актрисе, пошли дети. К этому времени положение актеров сильно изменилось к лучшему. Вместо прежних бродячих трупп, полуголодных, полураздетых, вместо антрепренеров-эксплуататоров, игравших в деревянных сараях, явились антрепренеры-помещики, получавшие выкупные с крестьян. Они выстроили в городах роскошные театры и наперебой стали приглашать актеров, платя им безумные деньги.
Пятьсот и шестьсот рублей в месяц в то время были не редкость.
Но блаженные времена скоро миновали. Помещичьи суммы иссякли. Антрепренерами явились актеры-скопидомы, сумевшие сберечь кой-какие капиталы из полученных от помещиков жалований.
Они сами начали снимать театры, сами играли главные роли и сильно сбавили оклады. Время шло. Избалованная публика, привыкшая к богатой обстановке пьес при помещиках-антрепренерах, меньше и меньше посещала театры, а общее безденежье, тугие торговые дела и неурожай довершили падение театров. Дело начало падать. Начались неплатежи актерам, между последними появились аферисты, без гроша снимавшие театры; к довершению всех бед великим постом запретили играть.
В один из подобных неудачных сезонов в городе, где служил Ханов, после рождества антрепренер сбежал. Труппа осталась без гроша. Ханов на последние деньги, вырученные за заложенные подарки от публики, с женой и детьми добрался до Москвы и остановился в дешевых меблированных комнатах.
Продолжая закладываться, кое-как впроголодь, он добился до масленицы. В это время дети расхворались, жена тоже простудилась в сыром номере. А места все не было, и в перспективе грозил голодный пост.
— И зачем это я русский, а не немец, не француз какой-нибудь! — восклицал за рюмкой водки перед своими товарищами Ханов.
— Да, вот иностранцам скабрезные шансонетки можно петь, а нам, толкователям Гоголя и Грибоедова, приходится под заграничные песни голодом сидеть…
— И сидишь, и жена и дети сидят, а заработки никакой… Пойду завтра дрова колоть наниматься…
— Зачем дрова! Еще в балагане можно заработать, — заметил комик Костин, поглаживая свою лысинку.
— В балагане? — удивился Ханов.
— Ну да, в балагане под Девичьим…
— Стыдно, брат, в балагане…
— Стыдно? Дурак! Да мы на эшафоте играли!
— Что-о? — протянул сквозь зубы столичный актер Вязигин, бывший сослуживец и соперник Ханова по провинциальным сценам, где они были на одних ролях и где публика больше любила Ханова.
— На эшафоте, говорю, играли… Приехали мы в Кирсанов. Ярмарка, все сараи заняты, играть негде. Гляжу я — на площади эшафот стоит: преступников накануне вывозили.
— Ну и…
— Ну и к исправнику сейчас. Так, мол, и так, ваш-скородие, уступите эшафот на недельку, без нужды стоит. Уступил, всего по четыре с полтиной за помещение в вечер взял, и дело сделали, и «Аскольдову могилу» ставили.
— Эт-то на эш-шаф-фоте? — ломался Вязигин.
— На эшафоте…
— Странно…
— Ей-богу, брат Ханов, не брезгай балаганом… — советовал Костин.
— Па-слушайте, Ханов, я тоже советую; там, батенька мой, знаменитости играли, да-с.
— Я согласен, господа, как бы ни заработать честным трудом… но как попасть туда?
— А, пустяки… Я карточку дам Обиралову, содержателю балагана… Он мой… да… ну, я знаю его.
— Спасибо, Вязигин, я пойду…
— За здоровье балаганных актеров! — крикнул Ханов, поднимая рюмку.
— Костин, вечно ты балаганишь! — как-то странно, сквозь зубы процедил Вязигин…
* * *
Был холодный, вьюжный день. Кутаясь в пальто и нахлобучив чуть не на уши старомодный цилиндр, Ханов бодро шагал к Девичьему полю.
Он то скользил по обледенелому тротуару, то чуть не до колена вязнул в хребтах снега, навитых ветром около заборов и на перекрестках; порывистый ветер, с силой вырывавшийся из-за каждого угла, на каждом перекрестке, врезывался в скважины поношенного пальто, ледяной змеей вползал в рукава и чуть не сшибал с ног. Ханов голой рукой попеременно пожимал уши, грел руки в холодных рукавах и сердился на крахмаленные рукава рубашки, мешавшие просунуть как следует руку в рукав.
Вот, наконец, и Девичье поле, занесенное глубоким снегом, тучами крутящимся над сугробом.
Посередине поля плотники наскоро сшивали дощатый балаган. Около него стоял пожилой человек, в собольей шубе, окруженный толпой полураздетых, небритых субъектов и нарумяненных женщин, дрожавших от холода.
Он отбивался от них.
— Да не надо, говорят, не надо, у меня труппа
полна:
— Иван Иванович, да меня возьмите хоть, ведь я три года у вас Илью Муромца представлял, — приставал высокий, плотный субъект с одутловатым лицом.
— Ты только дерешься, да пьянствуешь, да ругаешься неприлично на сцене, и так чуть к мировому из-за тебя не попал, а еще чиновник. Не надо, не надо.
— Иван Иванович, нас-то вы возьмите, Христа ради, ведь есть нечего, — упрашивали окружающие.
— Не надо.
Ханов приосанился, принял горделивую позу, приподнял слегка цилиндр и спросил:
— Иван Иванович Обиралов — вы?
— Я, что угодно?
— Вязигин просил вам передать.
Тот взял визитную карточку, прочитал и подал руку Ханову.
— Очень приятно-с… От Вязигина? Мой приятель…
Дела делали… пожалуйте в трактир-с!
— Иван Иванович, как же, возьмете? — упрашивала толпа.