Ничего себе, гостеприимный; придешь к нему, бабу свою (жену схоронил Митрий) пошлет на колодезь: воды в самовар принести; сейчас это лавку очистит от стружек и начнет всякие тары-бары про мебельное свое дело: «Выделываете мебель?» — «Выделывам, как же: и под штиль, и без штиля; коли в Москву отсылать, так обязательно требуют штиль: есть солидные штили, доходные — потому, сами знаете, резная работа: вот хоть бы рококо, али русский штиль; а есть так только, шушера одна: тяп-ляп — готово: дешево платят нонече за такую работу, а заказывают; на едаком штиле много деньги не зашибешь: так это, обман». — Скажет, и подмигнет всем лицом; ну и лицо же, мое почтенье! Не лицо — баранья, обглоданная кость: и при том не лицо, а пол-лица; лицо, положим, как лицо, а только все кажется, что половина лица; одна сторона тебе хитро подмигивает, другая же все что-то высматривает, чего-то боится все; друг с дружкой разговоры ведут: одна это: «я вот, ух, как!», а другая: «ну-ка, ну-ка: что — взял?» А коли стать против носа, никакого не будет лица, а так что-то… разводы какие-то все.
Весь день проработает с отстегнутым воротом красной своей рубахи, пропотевшей на спине; уж прохлада бирюзой и сквозной, и искристой дальние заливает рощи, и все там нахмурится — сеется мрак и множатся тени, — а напротив усталое солнце истекает последним лучом, — рубанки, фуганки, сверла Митрий сложит, свесит над ними тонкое мочало желтой бороды, задумчиво обопрется на пилу, и потом тихохонько плетется через луг обшлепанными лаптями, а детишки от него прочь, потому что имел нехороший тяжелый глаз; только сам он овцы не обидит; ничего себе; и всякий уж знает, куда и зачем тащится столяр в такое время: к батюшке; препираться насчет текстов; был же весьма начитан в Писании и своего мнения держался — какого, никто понять не мог, хоть с виду он не таился: вовсе не досуг было знать, что разумел под единой сущностью столяр Кудеяров и какого мнения на счет учительшиного безобразия придерживался.
Вот, бывало, утрет это он рукавом потное свое лицо, повернет это к попу половину лица: «я вот, ух, как!», да и вопрошает; так вот они с попом и препираются на лужайке в тихий вечерний час, когда тонкий встает пар над лугом. Потеет поп, потеет, пока Кудеяров садит текстами, и рассердится, когда Кудеяров другой половиной лица будто невзначай на попа обернет (ну-ка, ну-ка: что, взял?); и рассердится поп, вспомнит попадьи-хин самоварчик, и отмахнется: «Поди ты, есть у меня время со всяким путаться: много вас тут, народу всякого!» А только поп это зря — просто чайку захотелось, либо в окне попадьихину белую шейку приметил: сам любил поумничать с Кудеяровым. Плюнет поп, посмотрит на столяра, а лица-то у столяра нет: так… разводы какие-то. И пойдет от него поп; и подмигнет ему вслед Кудеяров, и через весь луг в пологий потащится лог, в росную свою прохладу. И затеплятся звезды.
Что бы можно сказать про Кудеярова, про столяра? — а говорили в народе: Кудеяров будто закрывает в избе крепко-накрепко по ночам ставни (только у него да у попа были ставни), а сквозь ставни из хаты его дивный свет пылает, да раздаются ропоты: одни судачили про то, что собственною молитвой молится он с рябой своей бабой; другие показывали иное: нечистые-де творятся там дела. Впрочем, говорили все это с опаской и смутно, да и сами говорившие не верили; а пустил слух глухонемой; пришел он однажды в Степанычеву лавку, рукой в сторону кудеяровской избы показывает, «aпa, aпa» свое бормочет и рожки ставит над всклокоченной головой; признаться, Степаныч не поверил, потому что знал, — от глухонемого какие вести: недаром поп на исповеди глухонемого вразумлял только насчет того, что нельзя скоромным в пост питаться, для чего ладошками хвост сельди изображал, да из рук капустный кочан выделывал; ну и глухонемой понимал, а насчет Кудеярова он мог и завраться.
А вот что касается бабы, — то стать иная. Чудная у него была баба, рябая; жил ли он с ней, или нет — не знали; должно быть, жил; только бабу не любили сельчане, да и она держалась в стороне: глупая была баба: все на звезды смотрела; как затеплятся звезды, выйдет она на двор, и все-то жалобным голосом своим распевает: не то стих духовный, не то любовную песню срамную. Часто видели ее на мостках: сидит на мостках и белья не полощет — в воду смотрит, как там теплятся звезды…
В самый жар, когда и девки прячутся, хоть на дворе праздник, когда не мелькают их зеленые, красные, канареечные баски, а разве только из пыли порхнет в кусты воробей, только ветер качает сумными[16] соснами, жаркий ветер, и пыльные вьюнки в поля провьются с дороги, — не тянулись возы на дороге, не проходил сельчанин: будто вымерло село — такой покой, такое безлюдие, дрема такая повисли в солнечном блеске и треске кузнечиков.
Только там, где к дороге бросились кучей домишки, те, что поплоше да попоганее, из чайной неслись крики и песни: испоганился придорожный народ целебеевский. Люд постепеннее крепко насупился на эту часть нашего села: супился поп, учительница, и Иван Степанов (мужик богатый), и колченогий столяр..