К декабрю земля стала от мороза звонкой, по ней мело снежной пыльцой, настоящего снега еще не было. Оба оконца каморки выходили на дорогу, и по воскресеньям мимо шли вереницы ног. Шли они на базар. Большинство ног обуты в галоши и толстые шерстяные носки, но некоторые щеголяли и в лаптях. Удивила Катю такая обувь. Она видела лапти только на картинках.
Базар привлекал к себе всех. Каждое воскресенье там собиралось множество народу. Привозили мясо, твердые шарики сливочного масла, молоко, муку. Главные покупатели — эвакуированный люд. Но все здесь было наоборот: не продавцы предлагали свой товар, а покупатели. Развертывали заветное тряпье — юбки, кофты, отрезы материи, — с ними и двигались вдоль ряда неприступных, с каменными лицами продавцов. А те прикрывали свои продукты дерюгой, масло и яйца прятали в мешки. Завидев, наконец, нужную вещь, подзывали покупателя, показывали свой товар и сами назначали цену — фунт масла, или десять стаканов крупы, или пару связок лука. Покупатель брал, что дают. Денег почти ни у кого не было.
Три раза прошла Катя вдоль длинного ряда мешков и корзин, и все напрасно. Ее новые туфли были никому не нужны, татарки, завернутые в шерстяные платки до самых глаз, лишь отрицательно подергивали головами. Она уже успела основательно замерзнуть, когда молодка с узкими карими глазами вдруг протянула руку, взяла туфли и стала их осматривать. Рядом старуха быстро, протестующе заговорила, другие продуктовладельцы тоже приняли участие в обсуждении. Но молодая молча засунула туфли в мешок, а Кате протянула желтый шарик масла. Подумав, добавила еще полсвязки лука. Это была удача. Дома они с Касьяновной сварили похлебку — старухе удалось выменять на головной платок несколько килограммов муки.
Хлеб выдавали два раза в неделю, по вторникам и пятницам. У магазина в эти дни с утра выстраивалась очередь эвакуированных: хлеба не всегда хватало на всех. Старухе и Кате, как иждивенкам, выдавали на день по 200 граммов. Деньги у них кончились, и Касьяновна нанялась мыть полы на почте и в клубе. Большую часть работы делала Катя, зато Касьяновна честно делила заработанные деньги пополам.
А в декабре Катя поступила в школу, в восьмой класс.
Всего в классе было одиннадцать человек, и те посещали нерегулярно. Преподавание велось на татарском языке, но Кате выдали русские учебники, и она отвечала по-русски. Только один математик был из эвакуированных ленинградцев. Ученики понимали его плохо и на уроках занимались кое-как.
В школе все-таки было неплохо. Напоминало детство, довоенную жизнь. Звонки, отметки, дневники… Только ученики тут совсем другие. Восьмиклассники — все разного возраста, от четырнадцати до восемнадцати лет. То и дело кто-нибудь уходил в армию. У доски отвечали по-татарски, и Катя ничего не понимала. А когда смеялись, ей все казалось, что над ней. Над ее нелепым летним пальтишком, подбитым ватой — целый день трудилась, переделала-таки в зимнее, — над ее платком, сшитым из клетчатой юбки… Катя заметила как-то насмешливые взгляды круглолицей соседки по парте и замкнулась. Больше она не пыталась подружиться ни с кем. Но в школу все-таки ходила.
По вечерам усаживалась за стол и писала письма во все города, мимо которых шли они с матерью. Писала на имя райкомов, обкомов, посылала запросы в госпитали.
Ответ пришел только летом: «Новосильцева Елизавета Ивановна, сорока двух лет, скончалась в больнице города Углича 29 октября 1941 года. Диагноз: двусторонняя пневмония, острая сердечная недостаточность».
Весь этот день Катя просидела дома на своем топчане. Выходит, зря она тогда поторопилась! Надо было остаться, не садиться со всеми в поезд, а искать, искать по всей дороге, по деревням, по больницам. Может, и нашла бы… И еще представлялась ей мать, как она ходит по домам, ночует в холодных школах, все читает записки на стенах. Катя понаклеила их не меньше десятка, да, наверное, смыло дождем. Ведь и дожди уж начались…
Касьяновна сидела на скамье, прихлебывала горячий кипяток с размоченной ржаной коркой, равнодушно поглядывала на Катю.
— Ну и что? Матка-то ведь не вечная. Эко дело. Народу пропадает прорва, не одна матка твоя.
— Да как жить-то теперь? — плакала Катя.
— А так и живи. Теперь как живут? Дом отняли — без дома живут, ногу отняли — живут и без ноги, руку — ничего, и без руки можно…
Старуха покивала головой, думая о чем-то. Добавила, словно в забытьи:
— Без руки можно… Вот без хлеба дак нельзя. Нельзя без хлеба. Охо-хо, господи, даждь нам днесь…
Лето выдалось жаркое, но дождливое. Сорняков на полях уродилось великое множество. Удивило Катю, что здесь и хлеб-то приходится пропалывать. Среди редких, низеньких колосьев — пышные поросли сурепки, лебеды, васильков; с первого взгляда и не поймешь, что хлеб посеян. Поработав часа два-три, здешние усаживались на копнах выполотой травы, хихикали, трещали о чем-то. Принимались за работу только тогда, когда на своем заржавелом велосипеде прикатывал бригадир, тощий и кривой мальчишка Даут. Катя понимала, что колхозу сейчас трудно, что здоровые работники все на фронте, и все же…