— Што ж ты ее бьешь, мошенник! — крикнуло лицо.
— Отец Василь… право…
— Пошел спать, свинья… а не то самого в волость запереть велю!
— Он меня погубил… истребил совсем… кровь!.. — выла женщина.
Я закрыл окно и хотел идти на улицу, чтобы защитить женщину, но мне пришла в голову мысль: могу ли я тут помочь ей чем-нибудь, когда и она пьяна, и муж ее пьян, и все соседи вооружены против нее?.. Так я и оставил свое намерение. Но эта сцена долго беспокоила меня. Хозяйка рассказала мне, что эта женщина испорченная; теперь я увидал, что в селе все против нее; муж ведет ее в волостное правление за кражу у него трудовых денег, которые, может быть, составляли весь его капитал, и за какое-то другое прегрешение… Вероятно, не она сама дошла до такого положения, что все против нее и что заставляет ее быть такою, а довело же ее до этого что-нибудь и кто-нибудь? И что будет дальше с этой женщиной? Во сне мне мерещилась, эта сцена, и казалось мне, что эта женщина горько раскаивается перед начальством во всех своих делах, просит прощения — и еще чего-то хотела бы она попросить, да не знает, чего бы такого…
Встал я при восходе солнца, разбудил девочку, взял по ее указанию набируху и пошел за грибами. Но когда я вышел за ворота, то решительно не знал, в какую сторону идти. По счастью, из одних ворот выехал в телеге крестьянин. Я спросил его.
— По грибы-то, поштенный, неблизко: верст пять будет, да и тут ходьба-то через речку Малиновку.
— Не пойдет ли кто из ваших?
— Из моих-то двое ушли. А вон к половинкиновскому дому постучись, может, старуха Маремьяна подет. Она поздно уходит.
Я поблагодарил крестьянина и подошел к указанному дому. Оказалось, что старуха, бабушка Маремьяна, страшная охотница до грибоискания, сегодня идти не может, к великому ее сожалению, так как у нее что-то очень неловко под сердцем, и она было посылала за попом, да поп уехал ночью в деревню Загибалиху. Молодуха сказала мне, чтобы я попросил Степаниду Игнатьевну, что живет напротив, чтобы она отпустила со мною своих парней. Я так и сделал. Оказалось, что парни сегодня поедут на покос и что если мне так желательно идти в лес, то я один могу идти, так как я не маленький, или бы мог взять с собою племянницу Опарихи, у которой я живу. Все это говорилось коротко и как-то неохотно.
Делать нечего, поплелся я наудалую. При выходе из села я увидал впереди женщину с лукошком на спине. Я ей крикнул раз, крикнул два, пустился вбег — кое-как женщина остановилась. Она была не молода; лицо ее было изнурено, глаза заплаканы. Я не стал тревожить ее и, при входе в лес, повернул от нее направо и ходил все больше по краю, и редко-редко заходил вдаль, опасаясь потерять из виду пашни.
О своем похождении за грибами, о том, как приятно быть в лесу одному, говорить не стану: это предмет известный. Но вот я вышел из лесу и увидал, что у ржи сидела та же самая женщина. Ее плетеное лукошко было переполнено до того, что представляло собою два этажа, из которых верхний был гораздо шире нижнего, потому что в лукошко были воткнуты свежие прутья рябины, а меж них переплетались такие же прутья и служили продолжением лукошка, так что будь у этой женщины желание сбирать грибы целый день, то она, вероятно, увеличила бы лукошко аршина на два. Около нее, на траве, лежало десятка три красных грибов, которые, по всей вероятности, не входили в верхний этаж лукошка. Женщина была босая; толстая кожа ног была изранена во многих местах, и она теперь вытаскивала из левой ноги занозу… Я присел недалеко от нее и закурил трубку. На спрос мой, как она может ходить босиком в лесу, где почти на каждом месте лежат сухие прутья, сосновые иглы и т. п., она упорно молчала; также ничего не ответила и на замечание, что сегодня день жаркий. Поэтому продолжать какие бы то ни было вопросы мне было неловко, и я счел за лучшее идти домой.
День был действительно жаркий, тем более было мне жарко в моем длинном пальто, похожем на халат; мне хотелось пить, а воды не было. Но все-таки здесь дышалось лучше, чем в душном городе. Идя между двумя пашнями, я вдруг потерял из виду село. Оказалось, что местность, по которой я шел, была низкая. Наконец выбрался я на ровное место. Церковь наискось, левее. Налево, почти в ногу со мной, шла неразговорчивая баба: я видел только ее голову, повязанную платком, и верх лукошка с плотно укладенными в нем грибами. Вскоре я потерял ее из виду, но когда вышел на только что унавоженную землю, увидал опять ту же женщину, сидящую у одного обожженного пня. Она упирала голову обеими ладонями и горько плакала.
— Тетушка! о чем ты плачешь? Аль болит что? — спросил я, подойдя к ней.
— Ох! — простонала она и пуще прежнего заплакала.
Мне хотелось узнать причину ее горя, но я не знал, что сказать ей. Вдруг она перестала плакать, дико взглянула на меня, отвернулась, минут с десять проглядела на одно место — и вдруг кинулась мне в ноги и проговорила:
— Не освободишь ли ты, кормилец, сестру-то мою, Дарью Егоровну? Спаси, кормилец, по гроб буду за тебя царице небесной, молиться, матушке-то нашей!
Большого усилия мне стоило уговорить женщину сесть; я злился на то, что остался у Опариной, пошел по грибы — и теперь должен разыгрывать роль чиновника.