— Идём!
— Нет! Я хочу тлещинки… Тлещиночки… — Он прилип к стеклу и, высунув язык, облизывает линии.
— Дрянь, — шепчу я и громко сообщаю: — Я ухожу!
Уверенной походкой я отправляюсь куда-то.
— Папуля! Не уходи! — За спиной топот. — Ай! Ай! Тум-бу-ру-рум! Отец!
Это заклятие «Ай! Ай! Тум-бу-ру-рум!» Ваня вопит всякий раз, когда я отрываюсь от него и удаляюсь. Только притворившись, что покидаю, я могу заставить его слушаться. Он бежит за мной сквозь вспышки чужих фотоаппаратов, попадая на снимки чужого детства.
Есть и вторая угроза: кому-то отдать. Ему наплевать на замечательных зебр и грозных козлов, но тошнотворное зелёное страшилище вызывает такой прилив тепла, что ребёнок крепко обхватывает неизвестного мужика в шкуре Шрека и прижимается щекой к синтетическому пузу.
— Пятьсот рублей, — говорит Шрек басовито. — Десять минут — и снимок ваш.
— Хочешь жить у Шрека? Оставайся!
Ребёнок, отпустив урода, бросается ко мне.
На самом деле это размышление о наказании. Зоопарк — повод для размышления. Достаточно пригрозить: «Не получишь конфету!» — «Какую?» — спрашивает, тотчас остывая. «Алёнку». — «Сестрица Алёнка и братец Киндер», — отпускает он вполне газетную шутку. Я не бью ребёнка. Ремень — игрушка. Бывает, рано утром, когда я ещё в полусне, Ваня хватает мои штаны, проверяет карманы (любимые жертвы для игры — мобильник, или паспорт, или кошелёк) и вытаскивает ремень. Слежу через неплотно прикрытые веки: как заботливо дышит, как аккуратно тянет, как, выудив, слегка шлёпает себя по ладони. Так же он пальчиком на прогулке робко и лукаво проверяет крапиву. Ведь он слышал про то, что могут «дать ремня».
Вспомните, если вас били. За дело, да? Но вы до сих пор помните, верно? Вы до сих пор в обиде, да? Это так унизительно, когда тот, у кого была власть над вами, бил вас, да? Я помню все те редкие разы, когда был бит.
Я хотел пойти гулять во двор с куклой (кукла Ванечка), настаивал, кричал, мне говорили: «Ты же не девочка», и родители рассвирепели, они закричали громче меня. И папа несколько раз по попе стегнул ремнём. Я потом всё равно вынес куклу тайком под одеждой, а дворовые мальчишки, подскочив, тыкали мне в живот: «Что это у тебя? Ты что, беременный?» И было смешно, и я отрёкся от куклы, но память о ремне со мной. Или мы поехали в лес, и к нам доверчиво привязалась собака, я умолял взять её, мы уезжали, собаке был брошен кусок отвлекающей еды, я рыдал на заднем сиденье, а папа, обернувшись с переднего, резко дотянулся до моего затылка. Это сложилось в обжигающий коктейль: слёзы из-за бездомной собаки залили новые слёзы. Или перед Новым годом в ванной я стал тереть мылом свой красный свитер по аналогии с паркетом, который натирают воском в сказке «Чёрная курица». Мама выволокла меня, дала по губам и заставила переодеваться. Я убежал в гостиную, где прижался к холодному окну, плача, и смотрел за окно сквозь слёзы, и один был друг, которого я прижимал к себе и который меня обнюхивал, сострадая: тёплая полосатая кошка Пумка. О, это была слёзная полоса отчуждения — накануне Нового года у меня на глазах из слёз возводился мир, где были мы с кошкой, и больше никого.
Многажды был я виноват — понарошку и сильно (например, поджигал квартиру или устраивал потоп), люблю родных, но помню любой удар. И благодарен, когда за большое хулиганство вдруг не наказали. Ведь я помню и свою правду: просто заигрался, вот поджёг и затопил. У ремня же — одна кривда. И шлепки — кривые. И вспомните, какая это боль, если ударят при других, при соседях, при ровесниках, при недругах, особенно при девочках! Какой стыд! И я не шлёпнул сына ни разу. Ни при тигре, ни при волке, ни при попугае, ни при крокодиле. Ни при дядьке Шреке, изумрудном толстяке.
— Идём! Я хочу домой!
И я послушно увёл его.
Дома он играл в зоопарк, окружая кубиками пластмассовых зверей. Его правда приняла мою.