Тайная роза - [2]
Говоря так, он дрожал от макушки до пят, и пот выступил на его лице, почему – он сам не понимал, ведь он видел в жизни множество крестов. Миновав холмы и крепостные ворота, он повернул налево, к дверям аббатства. Дверь была утыкана большими гвоздями; постучав в нее, он разбудил дремавшего послушника, прося пустить в странноприимный дом. Послушник воткнул тлеющую головню в держалку и провел его к большому, грубой постройки дому, крытому растрепанным тростником; и зажег тростниковую лучину, укрепленную между двумя камнями стены; и, поместив тлеющую головню в очаг, выдал гостю два куска дерна и пук соломы; указал одеяло, висевшее на гвозде, и полку с куском хлеба и кувшином воды, а также ушат в дальнем углу. Проделав все это, послушник отставил гостя, возвращаясь на свое место у дверей. Кумхел, сын Кормака, начал раздувать головню, чтобы поджечь дерн и солому, однако они оказались сырыми и не желали гореть. Тогда он снял остроносые башмаки и достал из угла ушат, намереваясь омыть ноги от пыли; но вода оказалась столь грязной, что он не смог увидать дна ушата. Странник был очень голоден, он не ел весь день; так что, не тратя гнева на ушат, он взял ломоть черного хлеба и вгрызся в него, но тут же выплюнул, ибо хлеб был старым и подмокшим. Все же он не давал воли гневу, потому что многие часы жаждал; надеясь испить верескового пива или вина, он оставлял не распробованной воду ручьев, чтобы ожидаемая вечерняя трапеза стала еще более желанной. Он поднес кувшин к губам и тут же отстранился – вода была горькой и воняла. Тогда он пнул кувшин так, что тот разбился о противоположную стену, и снял с гвоздя одеяло, желая обернуться и уснуть. Но как только он коснулся ткани, из нее поскакали тучи блох. И тут, вне себя от ярости, он стал колотить кулаками в двери гостиницы; а послушник, подойдя к двери, спросил: – Что тебе нужно, и зачем ты пробудил меня от сна? – Что мне нужно! – заорал Кумхел. – Да разве дерн не отсырел, как пески у Трех Россе? Разве блохи в одеяле не многочисленны, как волны моря, и не так же подвижны? Разве хлеб ваш не так жесток, как сердце послушника, забывшего Господа? Разве вода в кувшине не горька и не вонюча, как его душа? Разве вода для омовения ног не того же цвета, в который окрасится послушник в Огне негасимом? – Послушник знал, что засов крепок, и потому пошел обратно в свою нишу, будучи слишком сонным для веселой перебранки. А Кумхел продолжал колотить в дверь; наконец снова послышались шаги послушника, и тогда скоморох закричал ему: – О трусливое и злодейское племя монахов, гонителей бардов и скоморохов, ненавистников жизни и радости! О племя, не носящее меча и не говорящее истины! О племя, размягчившее кости народа коварством и развратом!
Скоморох, – сказал послушник, – и я тоже слагаю стихи; я создал их много, сидя в этой нише при дверях; и мне горько слышать, что бард ругает монахов. Брат мой, я сейчас пойду спать, но перед этим говорю тебе – сам глава нашей обители, милосердный аббат, давал распоряжения относительно размещения странников.
– Тогда спи, – отвечал Кумхел, – а я пропою бардово проклятие аббату. – Он установил ушат кверху дном у окна, встал на него и запел очень громко. Пение пробудило аббата, он сел в постели и свистел в серебряный свисток, пока послушник не прибежал к нему. – Не могу я глаз сомкнуть при таком шуме, – сказал аббат. – Что стряслось?
– Это скоморох, – отвечал тот, – который жалуется на растопку, на хлеб, на воду для питья, на воду в ушате, и на одеяло. А теперь он поет бардово проклятие на вас, о брат аббат, и на вашего отца, и мать, и деда, и бабку, и всех родственников.
– Поет стихами?
– Стихами, и в каждой строке ставит два ассонанса.
Аббат стащил ночной колпак и скомкал его рукой; округлый клок темно-коричневых волос посреди бритой головы казался островом в центре пруда – в те годы в Конноте еще не забыли старинную тонзуру ради новомодного стиля. – Если чего-нибудь не сделать – заявил он, – бард обучит своим проклятиям детей на улицах, и дев, стоящих у дверей, и разбойников из Бен Бальбена.
– Тогда я должен пойти и дать ему сухой дерн, и свежий хлеб, и чистую воду, и новое одеяло, а потом взять с него клятву именем святого Бенигния, нашего покровителя, и именем солнца и луны, что ни один закон не будет нарушен, и что он не будет говорить стихами перед детьми на улицах, и девами, стоящими у дверей, и разбойниками из Бен Бальбена?
– Не будет тут пользы от нашего благословенного покровителя святого Бенигния, ни от луны и солнца, – ответствовал аббат, – ибо назавтра желание проклинать снова найдет на него, или гордость за свои стихи начнет двигать им, и он пойдет обучать виршеплетству детей на улицах, и дев у дверей домов, и разбойников из Бен Бальбена. Либо расскажет он другому мужу своего ремесла, как обошлись с ним в монастыре, и тот также будет проклинать нас, позоря мое имя. Знай, что нет применения его искусству среди дорог, но только среди стен под крышами. Так что я повелеваю тебе найти и разбудить брата Кевина, брата Голубка, брата Волчонка, брата Храброго Патрика, брата Храброго Брендона, брата Джемса и брата Питера. Пусть они схватят этого человека и свяжут его веревками, и погружают в воды речные, пока он не перестанет петь. А утром, дабы все это не заставило его кощунствовать еще громче, мы распнем его.
Уильям Батлер Йейтс (1865–1939) — классик ирландской и английской литературы ХХ века. Впервые выходящий на русском языке том прозы "Кельтские сумерки" включает в себя самое значительное, написанное выдающимся писателем. Издание снабжено подробным культурологическим комментарием и фундаментальной статьей Вадима Михайлина, исследователя современной английской литературы, переводчика и комментатора четырехтомного "Александрийского квартета" Лоренса Даррелла (ИНАПРЕСС 1996 — 97). "Кельтские сумерки" не только собрание увлекательной прозы, но и путеводитель по ирландской истории и мифологии, которые вдохновляли У.
Эта пьеса погружает нас в атмосферу ирландской мистики. Капитан пиратского корабля Форгэл обладает волшебной арфой, способной погружать людей в грезы и заставлять видеть мир по-другому. Матросы довольны своим капитаном до тех пор, пока всё происходит в соответствии с обычными пиратскими чаяниями – грабёж, женщины и тому подобное. Но Форгэл преследует другие цели. Он хочет найти вечную, высшую, мистическую любовь, которой он не видел на земле. Этот центральный образ, не то одержимого, не то гения, возвышающегося над людьми, пугающего их, но ведущего за собой – оставляет широкое пространство для толкования и заставляет переосмыслить некоторые вещи.
Пьеса повествует о смерти одного из главных героев ирландского эпоса. Сюжет подан, как представление внутри представления. Действие, разворачивающееся в эпоху героев, оказывается обрамлено двумя сценами из современности: стариком, выходящим на сцену в самом начале и дающим наставления по работе со зрительным залом, и уличной труппой из двух музыкантов и певицы, которая воспевает героев ирландского прошлого и сравнивает их с людьми этого, дряхлого века. Пьеса, завершающая цикл посвящённый Кухулину, пронизана тоской по мифологическому прошлому, жившему по другим законам, но бывшему прекрасным не в пример настоящему.
Кухулин, один из главных мифологических героев ирландского эпоса, оказывается мёртвым. Вернуть его к жизни пытаются его законная жена Эмер и возлюбленная Этна Ингуба. Но дух, который может вернуть его к жизни, ставит условие, что Кухулин оживёт, только если Эмер откажется от надежд на то, что он снова полюбит её. Та, терпевшая неверность всю их совместную жизнь, вдруг чувствует ревность. Именно в тот момент, когда надо отказаться от надежды на возвращение к былому счастью, которая поддерживала её всё это время.
Уильям Батлер Йейтс (1865–1939) – великий поэт, прозаик и драматург, лауреат Нобелевской премии, отец английского модернизма и его оппонент – называл свое творчество «трагическим», видя его основой «конфликт» и «войну противоположностей», «водоворот горечи» или «жизнь». Пьесы Йейтса зачастую напоминают драмы Блока и Гумилева. Но для русских символистов миф и история были, скорее, материалом для переосмысления и художественной игры, а для Йейтса – вечно живым источником изначального жизненного трагизма.