Тайна гибели Марины Цветаевой - [9]
Он вообще знает обо всем, что происходит с Мариной. И при этом утверждает, что Аля — «единственная настоящая радость» Цветаевой. Так ему приятнее думать или так было на самом деле?
Сергей Эфрон знал свою жену. Он понимал, что Марина не может быть безмятежно счастлива, не может не думать о том, что заставляет его страдать. И действительно, отношения Цветаевой и Софьи Парнок с самого начала не были безоблачны («В том поединке своеволий /Кто, в чьей руке был только мяч?»). Противоестественность этой связи, с одной стороны, притягательна, с другой — осознается как грех, из-за которого не могут не мучить угрызения совести. Если в стихах, обращенных к Эфрону, она говорила о вечности взаимного плена, то по отношению к подруге «…наши жизни — разны / Во тьме дорог…». И в угаре страсти она не перестает считать себя женой и матерью. Но если отношения с мужем сейчас омрачены, то дочь, его дочь — чистая радость. Правоту Сергея подтверждает и письмо Марины к той же Лиле Эфрон:
«Сережу я люблю на всю жизнь, он мне родной, никогда и никуда от него не уйду. Пишу ему то каждый, то — через день (как жаль, что эти письма до нас не дошли! — Л.П), он знает всю мою жизнь, он мне родной, только о самом грустном я стараюсь писать реже. На сердце — вечная тяжесть. С ней засыпаю и просыпаюсь<…> Разорванность от дней, к<отор>ые надо делить, сердце все совмещает. Веселья — простого — у меня, кажется, не будет никогда и, вообще, это не мое свойство. И радости у меня до глубины — нет. Не могу делать больно и не могу не делать».
«Сердце все совмещает». С мужем нежная дружба, привязанность, восхищение его душевными качествами, родство, долг. С Софьей Парнок — страсть, ясное осознание греха — и усиливающее, и разрушающее страсть.
….А Сергею Эфрону уже мало санитарного поезда. Он рвется на фронт: «Меня страшно тянет на войну солдатом или офицером, и был момент, когда я чуть было не ушел и ушел бы, если бы не был пропущен на два дня срок для поступления в военную школу. Невыносимо, неловко мне от моего мизерного братства — но на моем пути столько неразрешимых трудностей.
Я знаю прекрасно, что буду бесстрашным офицером, что не буду совсем бояться смерти. Убийство на войне меня сейчас совсем не пугает, несмотря на то — что вижу ежедневно и умирающих и раненых.
А если не пугает, то оставаться в бездействии невозможно. Не ушел я пока по двум причинам — первая, страх за Марину, а вторая — это моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план<…>
Солдаты, которых я вижу, трогательны и прекрасны<…>
Меня здесь не покидает одно чувство: я слишком мало даю им, потому что не на своем месте. Какая-нибудь простая «неинтеллигентная» сестрития дает солдату в сто раз больше. Я говорю не об уходе, а о тепле и любви. Всех бы братьев, на месте начальства, я забрал бы в солдаты, как дармоедов. Ах, это все на месте видеть нужно!» (из письма к Е.Я. Эфрон от 14 июня 1915 г.).
Автор книги о Сергее Эфроне Лидия Анискович считает это письмо позерским и неискренним. Мол, кто действительно хотел на фронт, тот там и оказался. Но ведь и сам Сергей Яковлевич говорит, что желание воевать «по-настоящему» сменяется у него моментами страшной усталости. Колебания, сомнения, невозможность принять окончательное решение — все это было в его натуре. Но неискренности — не было.
…А тут еще выдался «кошмарный рейс». «Ты даже не можешь представить себе десятой доли этого кошмара», — пишет он сестре Елизавете. Подробности оставлены на «потом», и потому мы о них ничего не знаем. Но из этого же письма известно, что Сергей Яковлевич принимает решение или «долго отдыхать», или совсем оставить работу.
Он выбрал последнее.
Отдохнув в Коктебеле, он возвращается в Москву. И опять, с одной стороны, терзания по поводу того, что он не на фронте, с другой — обстоятельства, этому препятствующие… А с третьей — так характерное для слабых, нервных натур желание предоставить все естественному ходу событий, чтобы все решилось само собой, без волевого участия.
«..Лилька, каждый день война мне разрывает сердце. Говоров [4] поступает в военное училище, и я чувствую, что это именно то, что мне сейчас нужно. Только один я в нерешительности. Но, право, если бы я был здоровее — я давно был бы в армии. Сейчас опять поднят вопрос о мобилизации студентов, м.б., и до меня дойдет очередь. (И потом я ведь знаю, что для Марины это смерть)». Он знал, что, окажись он под пулями, жена, столько сил положившая на то, чтобы он в армию не пошел (даже в мирное время), будет каждый день жить в страхе за него.
В ноябре 1915 года он поступает актером в Камерный театр. И — худо-бедно — продолжает учебу в университете. В одном из писем Цветаевой есть глухое упоминание, что Сережа занимается не только театром, но и греческим. Сдается, что университет нужен был только для брони — и никакого усердия, никакого интереса к наукам Сергей не проявлял. Сестре Лиле он пишет: «При встрече ты меня не узнаешь — я целую руки у дам направо и налево, говорю приятным баритоном о «святом искусстве», меняю женщин, как перчатки, ношу на руках перстни с громадным бриллиантом Тэта, читаю на вечерах — «Друг мой, брат мой, любимый страдающий брат»
Если попытаться назвать «самого русского», «самого крестьянского», «самого бесшабашного» поэта, то имя Сергея Есенина всплывает само собой. Его жизнь была короткой и яркой; его смерть до сих пор вызывает ожесточенные споры. В личности Есенина, пожалуй, как ни в ком другом, нашли отражения все противоречия эпохи, в которую он жил. Может быть, именно поэтому, по словам философа, писателя и поэта Юрия Мамлеева, «если в двадцать первом веке у нас в России сохранится такая же глубокая любовь к поэзии Есенина, какая была в двадцатом веке, то это будет явным знаком того, что Россия не умерла».
Если попытаться назвать «самого русского», «самого крестьянского», «самого бесшабашного» поэта, то имя Сергея Есенина всплывает само собой. Его жизнь была короткой и яркой; его смерть до сих пор вызывает ожесточенные споры. В личности Есенина, пожалуй, как ни в ком другом, нашли отражения все противоречия эпохи, в которую он жил. Может быть, именно поэтому, по словам философа, писателя и поэта Юрия Мамлеева, «если в двадцать первом веке у нас в России сохранится такая же глубокая любовь к поэзии Есенина, какая была в двадцатом веке, то это будет явным знаком того, что Россия не умерла».
«Живая душа в мертвой петле» – эти слова Марины Цветаевой оказались пророческими, роковыми: великая поэтесса повесилась 31 августа 1941 года. Рядом с телом нашли ее предсмертное письмо сыну: «Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь, – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик».Споры о причинах этого самоубийства не стихают до сих пор. Кого винить в происшедшем? Какова роль в трагедии мужа Цветаевой Сергея Эфрона? Почему бывший белый офицер пошел на службу в ОГПУ, став сексотом и палачом? Что заставило Марину Ивановну вернуться вслед за ним из эмиграции в СССР на верную гибель? И что за ЗЛОЙ РОК преследовал ее всю жизнь, в конце концов сведя в могилу?Это «поэтическое расследование» приоткрывает завесу над одной из главных тайн русской литературы.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».