И вот он, Мишка, железный человек, он тоже не был самым главным. Страшно подумать, но так оно и было — он тоже кому-то подчинялся. Потому что, как раз когда он кончил точить, во двор вошел сам Сморыга в своей натянутой кепке, дымя из-под носа окурком, и сказал, даже не очень громко:
— Эй вы, одна нога здесь, другая там. Скачи все сюда.
Наверное, мы бы не пошли, не подчинились. Матвей, например, дернулся, но оглянулся на Мишку и сел на место. А Мишка помолчал, будто думал, потом положил шпагу и напильник и медленно пошел к Сморыге. Он медленно шел и смотрел куда-то в сторону, будто сам по себе, но на последних шагах не то побежал, не то прыгнул. В общем, заторопился. Это было так позорно, просто до слез.
Мы тоже подошли вместе с ним.
Сморыга нас оглядел, потом пересчитал: «Раз, два, три, четыре… Ты, ты, ты и ты, марш за мной» — и пошел.
— Куда это? — спросил Мишка.
— В тридцать восьмой, понял? Бердяй зовет, понял?
И погасил свой окурок о Мишкину шапку.
А Мишка ничего.
Вот что за тип был этот Сморыга.
Теперь у Бердяя в комнате уже стояли стол, два разных стула и пружинный матрас, правда, голый еще, без кровати. На матрасе, потирая коленки, сидел неизвестный старикан. Ну и нос у него был, просто незабываемый, как пикирующий самолет с крыльями.
— Заходите, ребята, — сказал Бердяй. — Садитесь. Как успехи в учебе? Это вот мой новый знакомый музыкант и дирижер, пришел к нам за помощью.
Музыкант и дирижер поклонился нам и сказал не вставая:
— Дети, слушаете ли вы радио?
— Слушаем, — ответили мы. — Конечно.
— А если играет музыка, ведь и тогда тоже, наверное, слушаете?
— Конечно, слушаем. А что? Не выключать же.
— Вот видите. Я так и думал. — Тут он подмигнул и спросил: — Ну и как? Незабываемые образы? Сладкие звуки? Чудные мгновения? Все это есть? Мой час настал, и вот я умираю?.. Фигаро здесь, Фигаро там?..
Мы тоже начали подмигивать друг другу и ухмыляться, кто-то пропел: «Цыпленок жареный, цыпленок пареный…»
— Ну, что я тебе говорил? — сказал Бердяй. — Золотые ребята. Для меня в огонь и в воду.
Дирижер кивнул ему, хлопнул коленками и снова заговорил, теперь уже без всякого подмигивания:
— Так вот, золотые мои ребята, пока мы тут с вами каждый день наслаждаемся музыкой, то да се, некоторые люди, а именно деревенские колхозники, без радио гидами ничего не слышат, кроме балалайки или, скажем, пения птиц. Это те люди, которые нас кормят, поят и одевают своим героическим трудом на полях и пастбищах страны, и мы не можем мириться, мы обязаны прийти им на помощь.
Бердяй ахнул, а кто-то тихо сказал: «Да мы не умеем». Но дирижер так посмотрел — просто застрелил взглядом.
— Я не говорю о вас. Мой оркестр, заслуженный коллектив аэсесер, уже выехал в не столь отдаленные районы, и теперь дело за малым пустяком: нужно доставить туда же инструменты. Но кто погрузит их на машину? Кто, я вас спрашиваю. Может быть, эти грузчики, которые грубыми руками переломают даже трактор, не то что предметы искусства? Или я сам, кому медицина запретила поднимать тяжести свыше одного килограмма? Нет, здесь нужен тонкий и чуткий подход людей, любящих музыку. Таких, как вы. Поэтому я хочу спросить: согласны вы или нет помочь в таком деле?
— Согласны! Меня возьмите, меня! Можно, я! — закричали все. Я тоже кричал, хоть не было никакой надежды. Я был уверен, что меня не возьмут. Сколько раз так бывало — всех берут, а меня нет.
Дирижер начал отбирать ребят пальцем, а я изо всех сил делал тонкое и чуткое лицо, так что даже щеки заболели.
— А ты почему морщишься? — спросил он меня. — Иди не хочешь?
— Хочу, конечно, хочу! — завопил я, и лицо у меня стало обыкновенным, никакой чуткости.
— Вот и хорошо, — сказал дирижер. — Ты понесешь аккордеон. Значит, сколько нас? Четырнадцать человек. Прекрасно. Приходите завтра в одиннадцать часов к кинотеатру «Гром». А ты, мальчик, не приходи, — ткнул он пальцем в Сморыгу. — По своему виду ты очень далек от музыки.
— В гробу я видал вашу музыку, — сказал Сморыга и сплюнул.
— Что?! Ты, я вижу, настоящий грубиян. Нет-нет, ни в коем случае не приходи.
— Ответишь еще за грубияна! — крикнул Сморыга.
— Спокойно, спокойно, — сказал Бердяй. — Сморыга, ша. Дало башлевое, сиди тихо. Или лучше погуляй-ка по улице, проветрись.
Сморыга снял кепку, потом опять надвинул ее до красного рубца на лбу (у него от кепки всегда был рубец, — наверно, на всю жизнь) и ушел, трахнув дверь головой, руки в карманы. Когда мы вышли, его уже не было.
Следующий день был воскресенье и почти настоящая весна. Таврический сад закрыли на просушку, мы шли рядом, а он мелькал за оградой весь черный — деревья, кусты и лужи, черные и блестящие, словно из нефти. Вдоль ограды остался еще снег, он был тоже черный и зубчатый. Зубцы торчали в сторону солнца. Еще вчера все здесь было не так, а завтра тоже будет не так, только дома улицы и провода кругом ничуть не менялись, а сад менялся каждый раз, он из них из всех был единственный живой, рос очень быстро каждый день, и мне до смерти нравилось идти рядом с ним и рассматривать. В одном месте вокруг теплого люка даже выросла уже зеленая трава — самая первая трава во всем городе.