Майстер бросился на кого-то — на кого? Сбив с человека каску, он провёл рукой по голове и вонзил нож: у того не было волос, а только в немецкой армии солдаты носили причёски. Майстер вдруг почувствовал какую-то неизъяснимую радость, словно в нём освобождалась упоительная энергия, целенаправленная на радостное свершение убийства, и в воспалённом мозгу вдруг вспыхнувшей ненавистью к самой жизни как проявлению биологического процесса, как разложению гриба, вцепившись кому-то в горло, чтобы рвать, душить, он испытывал физическое наслаждение, какое испытывал иногда с женщиной. Жизнь — благо? Жизнь — начало? К чёрту! Чем начало справедливее конца? Кто сказал, что планета нужна? Что на ней должна быть жизнь? И смерть — не дело, ибо в ней уже нет процесса сознательного. Действие — вот что есть жизнь, а убийство — действие, освобождение энергии, упоительное освобождение!..
И Майстер освобождался. Только что проломив кому-то череп простым камнем, — брызги полетели ему в лицо, — как в изумлении уставился на окружающее. Стало светло!
То была луна, выбравшаяся из-за туч на время, чтобы взглянуть на землю: чем-то там заняты живые разумные организмы — люди? Оказывается, майор Дитрих неправду говорил Землянике, будто, мол, луна куда-то удалилась, будто без фонаря совсем невозможно… А луна — вот ведь она! И увидел Майстер при лунном свете, что на поляне копошится живая масса разумных организмов, и увидел Майстер, что шандарахнул камнем не противника, а своего. А, чёрт с ним! Ведь и этот «свой» — не немец. Ведь всё здесь эти проклятые эсты, уже сколько веков, сколько веков… вынуждены их терпеть арийцы. Так что нет разницы, какого цвета на нём мундир, — всё равно не немец. А хотя бы и немец… Когда освобождается упоительная энергия — нет разницы, кого убивать.
Луна в омерзении спряталась за тучи. И надо было убийцам прибегать к фонарикам, чтобы, осветив на миг человека, установить: убить? Продолжалась невиданная по жуткости резня, когда сыновья одной матери-родины, одной маленькой части земли у моря, которую все бесконечно жаждут освобождать, резали и убивали друг друга, забывая и матерей своих, и детей, во имя которых эта дикость в мире якобы и происходит.
Ближе к утру на поляне, в кустах, на дороге всё поутихло. То тут, то там раздавались одиночные крики, предсмертные хрипы, чья-то ругань. На ветвях деревьев, невидимые ещё в предрассветных сумерках, каркали вороны, судя по их перекличке, прилетело их сюда множество. Когда наконец рассвело, победители могли установить, сколько их осталось в живых, начать отыскивать раненых. В восходящих лучах солнца им представилась страшная и отвратительная картина. Кругом валялись трупы в различных позах, песок и кусты вереска пропитались кровью, на кустах можжевельника ещё не засохшая кровь, стволы деревьев, камни — в крови, в траве валялись выбитые зубы, воняло испражнениями. Вся поляна и лес полны мёртвыми, ведь битва длилась всю ночь: и к той, и к другой стороне ночью подошли подкрепления…
Конечно, всё это не ново: на Куликовом поле было намного страшнее, и на месте гибели армии рабов Спартака тоже пострашнее, и в Сталинграде конечно же намного страшнее, здесь это всё лишь в миниатюре, но рассвет над полем боя нерадостен. Страшен рассвет там, где убито столько молодых жизней. Что же, хотя и за непонятные им идеи они здесь погибли, в одном им повезло: умерли они на песке своего родного острова.
Весь залитый кровью, в разорванном мундире, до того разорванном, что можно сказать — он был гол, Майстер с выбитым глазом лежал у большого мшистого валуна и уже ничего не осознавал, у него уже не было никакой энергии. Последнее, что он услышал, — тоже последнее хриплое ругательство умирающего эстонского легионера.
Конец второй повести