Таков мой век - [13]
Но, как уже случалось со мною в Матове, я уклонилась от прямого пути, свернув на боковую дорогу. Неважно, по ней я все равно вернусь туда, откуда пришла.
Забавы ради я стараюсь по памяти набросать план имения. Сойдя с красного крыльца и оставив позади «неофициальный» фасад дома, я миную двухэтажный флигель, где живут учитель и управляющий и где ночуют мальчики в тех случаях, когда у нас много гостей. У этого флигеля тоже есть свой хозяйственный фасад. Из-за открытой двери доносится стук маслобойки и гудение сепаратора. Иногда, заглянув сюда, я получаю на пробу стаканчик самых свежих сливок — желтых, с ореховым привкусом.
Чуть подальше прямо из земли вырастает крыша, под которой не видно никакой опорной стены. Это ледник, где держат скоропортящиеся продукты. Лед для него заготавливают зимой: подвозят сюда огромные ледяные глыбы, наколотые на пруду, и зарывают их в землю; им предстоит храниться под соломенным настилом до следующей зимы, не тая даже в знойное лето.
Дальше эта дорога прямиком ведет к ферме, состоящей из двух дворов. Первый двор окружают разные постройки: конюшни для господских лошадей, казарма, где живут сельскохозяйственные рабочие, домики птичниц и каретный сарай.
Этот сарай — волшебное место, пахнущее кожей и гудроном, где царствует краснолицый кучер Максим, — важная особа, чье роскошное облачение в дни парадных выездов приводит меня в восхищение. Пышные рукава его красной или желтой рубашки, выпущенные из-под плеч черного бархатного кафтана-безрукавки, похожи на крылья. На блестящих от масла волосах, остриженных в кружок, — черная шапочка, украшенная по ободку короткими павлиньими перьями, которые переливаются всеми цветами радуги; на поясе — серебряные бляшки. Но мне симпатичнее конюх Василий, деревенский парень, белокурый, открытый и всегда в добром расположении духа.
По стенам сарая развешаны седла» — плоские английские и выгнутые казачьи, седла-амазонки, сбруя, хомуты, дуги для коренников, позвякивающие бубенцами, когда до них дотрагиваешься. Каретный сарай — это настоящий музей экипажей. Самый старинный из них — дормез, в нем мой прадед совершал путешествия в Москву и Санкт-Петербург; это огромное сооружение, кажется, лучше приспособлено для оседлой жизни, чем для передвижения. Внутри обитый кожей, он вполне комфортабелен — но только не для дорожной тряски; а чтобы сдвинуть его с места, необходимо не меньше шести или восьми лошадей. Удобства дормеза наводят на мысли о длительных и опасных путешествиях; сиденья откидываются, так что пассажиры могут здесь спокойно выспаться, не останавливаясь на ночлег в случайной гостинице; багажный ящик вмещает солидный запас провизии. На моей памяти эта карета покидала сарай лишь в редких случаях — когда ее одалживали на крестьянскую свадьбу в деревню Матово.
Современницей дормеза была колымага: предназначенная для зимней езды, она стояла на полозьях. Эта колымага чуть не стала моей могилой, и с ней навеки связана в моей памяти дата 24 декабря уж не знаю какого года.
Зима была в полном разгаре, барометр предсказывал бурю. За исключением моего отца, все домашние отказались от задуманной поездки в приходскую церковь, расположенную в селе Гремячево, в десятке верст от имения. Уступив моим настойчивым просьбам, мать отпустила меня с отцом. Четверка лошадей, запряженных гуськом, тянула колымагу по схваченному морозом твердому насту. Небо хмурилось, сгустились сумерки. Мы без приключений добрались до Гремячева, отстояли всенощную. В битком набитой церкви было жарко, все обливались потом в своих меховых полушубках. Но едва мы вышли за порог, как поднялась метель; снежные вихри кружились и плясали, завывая и свистя. На открытой равнине было еще хуже. Вехи — дорожные ориентиры — исчезли, сорванные ветром или кем-то украденные. Дверца колымаги приоткрылась, и Максим — в надвинутой по самый нос кроличьей шапке, в долгополом, до пят, тулупе на меху, в таких же меховых рукавицах — сообщил, что мы сбились с пути и теперь ничего не остается, как только отпустить поводья, чтобы лошади искали дорогу сами. «Разве что скотина сумеет выбраться из этакого ада», — заметил он. Во всяком случае ничего лучшего не оставалось. Колымага, окна которой совсем замело, вновь заскользила по снегу. Я не чувствовала сильного страха, но время, казалось, тянется так, будто мы погрузились в вечность. Укутанная поверх шубы бабушкиной «ротондой» на куньем меху, укрытая меховой полостью, я не мерзла. Отец иногда произносил бодрым голосом: «Доедем, с Божьей помощью!»
Колымага снова остановилась. Максим, превратившийся в снеговика, появился опять. «Спасены, ваше сиятельство! — прокричали его заиндевелые губы. — Вот наши ребята с факелами!» Василий и еще трое рабочих ехали верхом, и в руках у них горели и дымились смоляные факелы. Моя мать, обеспокоенная нашим затянувшимся отсутствием, выслала их нам навстречу. Лошади действительно отыскали дорогу. А как прекрасны были эти факелы, своим пламенем озаряющие метель, — предвестники свечек, зажженных на дожидавшейся нас рождественской елке!
Однако вернемся к матовским экипажам. Среди них удивляла своей необычностью линейка, что-то вроде большого мягкого дивана, обтянутого молескином, но без спинки и на четырех колесах. Когда устраивали пикник или поход за грибами, на линейке, запряженной парой лошадей, могло поместиться восемь человек взрослых. Это средство передвижения предпочитали исключительно дамы, пожилые господа и дети.
Горько, страшно, а многим из нас, видит Бог, и стыдно возвращаться памятью к чудовищной российской трагедии, но что поделаешь — болит она, память, хоть и восьмой уже пошел десяток…Февраль 1920-го, крики чаек, душераздирающие гудки над пустеющим, вымирающим на глазах новороссийским портом, пароход курсом на Константинополь. Когда, да и приведет ли Господь вернуться — никто из его пассажиров знать не мог. Не знала того и четырнадцатилетняя Зинаида Шаховская, с матерью и сестрами по скользкому, отяжелевшему от тысяч беженцев трапу поднимавшаяся тогда на борт.С последнего краешка российской земли увозила она то, чего грабители, отнявшие у нее родину, и зубы обломав бы, вырвать не могли, — увозила она с собой русский язык.
В книге Марии Стикко, переведенной с итальянского, читатель найдет жизнеописание святого Франциска Ассизского. Легкий для восприятия слог, простота повествования позволяют прочесть книгу с неослабевающим интересом. При создании обложки использована картина Антониса ван Дейка «Св Франциск Ассизский в экстазе» (1599 Антверпен - 1641 Лондон)
Первый в истории Государственный еврейский театр говорил на языке идиш. На языке И.-Л. Переца и Шолом-Алейхема, на языке героев восстаний гетто и партизанских лесов. Именно благодаря ему, доступному основной массе евреев России, Еврейский театр пользовался небывалой популярностью и любовью. Почти двадцать лет мой отец Соломон Михоэлс возглавлял этот театр. Он был душой, мозгом, нервом еврейской культуры России в сложную, мрачную эпоху средневековья двадцатого столетия. Я хочу рассказать о Михоэлсе-человеке, о том Михоэлсе, каким он был дома и каким его мало кто знал.
«Литературная работа известного писателя-казахстанца Павла Косенко, автора книг „Свое лицо“, „Сердце остается одно“, „Иртыш и Нева“ и др., почти целиком посвящена художественному рассказу о культурных связях русского и казахского народов. В новую книгу писателя вошли биографические повести о поэте Павле Васильеве (1910—1937) и прозаике Антоне Сорокине (1884—1928), которые одними из первых ввели казахстанскую тематику в русскую литературу, а также цикл литературных портретов наших современников — выдающихся писателей и артистов Советского Казахстана. Повесть о Павле Васильеве, уже знакомая читателям, для настоящего издания значительно переработана.».
Перед Вами история жизни первого добровольца Русского Флота. Конон Никитич Зотов по призыву Петра Великого, с первыми недорослями из России, был отправлен за границу, для изучения иностранных языков и первый, кто просил Петра практиковаться в голландском и английском флоте. Один из разработчиков Военно-Морского законодательства России, талантливый судоводитель и стратег. Вся жизнь на благо России. Нам есть кем гордиться! Нам есть с кого брать пример! У Вас будет уникальная возможность ознакомиться в приложении с репринтом оригинального издания «Жизнеописания первых российских адмиралов» 1831 года Морской типографии Санкт Петербурга, созданый на основе электронной копии высокого разрешения, которую очистили и обработали вручную, сохранив структуру и орфографию оригинального издания.
Михаил Евграфович Салтыков (Н. Щедрин) известен сегодняшним читателям главным образом как автор нескольких хрестоматийных сказок, но это далеко не лучшее из того, что он написал. Писатель колоссального масштаба, наделенный «сумасшедше-юмористической фантазией», Салтыков обнажал суть явлений и показывал жизнь с неожиданной стороны. Не случайно для своих современников он стал «властителем дум», одним из тех, кому верили, чье слово будоражило умы, чей горький смех вызывал отклик и сочувствие. Опубликованные в этой книге тексты – эпистолярные фрагменты из «мушкетерских» посланий самого писателя, малоизвестные воспоминания современников о нем, прозаические и стихотворные отклики на его смерть – дают представление о Салтыкове не только как о гениальном художнике, общественно значимой личности, но и как о частном человеке.
В книге автор рассказывает о непростой службе на судах Морского космического флота, океанских походах, о встречах с интересными людьми. Большой любовью рассказывает о своих родителях-тружениках села – честных и трудолюбивых людях; с грустью вспоминает о своём полуголодном военном детстве; о годах учёбы в военном училище, о начале самостоятельной жизни – службе на судах МКФ, с гордостью пронесших флаг нашей страны через моря и океаны. Автор размышляет о судьбе товарищей-сослуживцев и судьбе нашей Родины.