Таинственное похищение - [4]
— Кто там?
— Ибрагим, это я — Лиман.
— А-а! Входи, все в порядке.
Лиман проворно выскочил во двор и махнул рукой затаившемуся в кустах товарищу.
Старые деревянные ступеньки заскрипели под их ногами. Дверь перед ними приоткрылась ровно настолько, чтобы пропустить их, и сразу же захлопнулась, как только они юркнули внутрь. Их встретил высокий худой человек. Задвинув щеколду, он обернулся, чтобы рассмотреть гостей. По наспех заправленной в брюки рубашке из серого домашнего полотна, по растрепанным волосам и обвисшим светлым усам было видно, что, он только что проснулся и, даже не успел плеснуть в лицо водой. Он не стал протягивать вошедшим руку, даже не изменил выражения своего продолговатого лица, встретив их так, словно они вернулись после недолгой отлучки. Только карие глаза его, ненадолго остановились с плохо скрываемым удивлением на сбитой фигуре одного из пришельцев.
— Да это никак Незиф? Как ты сюда попал? Сказывали, будто ты на островах. Четыре года о тебе ни слуху ни духу, я и подумал: пропал человек. Мало разве народу погибло в эту войну. Значит, вернулся, а? Ну, присаживайтесь.
Он провел их внутрь низенькой комнаты с забранными решетками окнами и закоптелым очагом, усадил на пол на небольшие коврики и ловким движением придвинул к ним круглый выщербленный столик.
— Сейчас соберу вам поесть, — сказал он, не спрашивая, голодны они или нет, но, увидев, что оба с немым вопросом смотрят на дверь соседней комнаты, заметил:
— Жена и дети давно встали. У нас есть участочек кукурузы на нижней дороге к Арде. Далековато отсюда, вот они и вышли чуть свет, чтобы успеть управиться. Я один во всем доме. Ешьте!
Говоря это, он снял с полки над очагом разломленную краюху черного потрескавшегося хлеба, выпеченного из толченых бобов и смешанной с отрубями муки, глиняную миску с фасолевой похлебкой, две деревянные ложки, пододвинул из угла глиняный кувшин с водой.
— В этом году опять засуха нас скрутила, прямо хоть плачь. Ну, да чем богаты, тем и рады. Подкрепитесь, небось, долго, топали.
Он говорил немного нараспев, приглушенным голосом.
Лиман хотел было ответить, но, взглянув на холодное, непроницаемое лицо Незифа, только судорожно глотнул, сунул в рот кусок хлеба и принялся жадно есть. «Почему Незиф молчит? Почему не отвечает Ибрагиму? Что у него на уме?» — думал он, быстро орудуя ложкой. Незиф тем временем вытащил из-под полы куртки обрез и, перегнувшись назад, прислонил его к углу. Губы его были все так же плотно сжаты.
Хозяин, словно не замечая ни молчания Незифа, ни смущения Лимана, продолжал участливым тоном:
— Ты ешь, ешь и рассказывай — где пропадал, как удалось вернуться, скучал ли по нашим местам, туго ли приходилось.
— Всяко бывало, — неохотно ответил Незиф. — Пошел на рынок в Драму, а немецкие собаки в тот день облаву устроили — кто-то убил их офицера. Ну, переловили нас всех на скорую руку, расстреляли десяток у стены старого склада, а остальных на дорожные работы погнали. Потом отобрали человек тридцать самых здоровых и в Салоникский порт перебросили — фелюги грузить, что на Крит шли. Оттуда я сбежал на лодке в Моср[1]. Трое нас было. Там, в Мосре, и пробыл я до конца войны. Грузчиком работал, голодал. И вспоминать неохота.
— Думаешь, здесь легче было? Пусть Лиман тебе скажет. Сколько горя хлебнули, одни мы знаем!
Квадратные челюсти Незифа двигались медленно, как у человека, который что-то сосредоточенно обдумывает.
Лиман отправлял в рот огромные куски, щеки его при этом раздувались, худое лицо становилось круглым и как будто веселело. Бросая взгляды то на одного, то на другого, он немного успокоился — разговор наладился.
— Пока не сняли границу, — продолжал Ибрагим, — мы, хоть и не сладко нам жилось, все же как-то сводили концы с концами — то кофе переправим, то еще какую-нибудь контрабанду, а как пришли швабы и сняли границу, совсем житья не стало. Табак им подавай, шерсть, сало, хлеб. И годы-то все неурожайные выдались — то засуха, то из-за дождей все сгниет. Натерпелись же мы. Жена, чтоб хлеба испечь, мучной ларь скоблила, траву с выскребками замешивала. Аж в Комотини ходил я за мешком кукурузы, на себе тащил его оттуда. Да и то тайком, по ночам. Запрещено было. Карточки нам выдали — муку по ним получать. Только до нас она не доходила. Что привезут, начальство меж собой поделит, а потом втридорога продают. Куда тут денешься? Перекинешь мешок за спину и айда на юг. Но и там не дешево. Потом тащишься домой среди ночи — ноги гудят от усталости, пот с тебя ручьями льется. И вдруг глядь — навстречу жандарм или лесничий: откуда да куда? Начнешь его тут упрашивать, деньжат подсунешь. Мулов я продал, коз продал, какая мелкая живность была — все со двора свел, гол как сокол остался. Потом, как установили границу, мы с Лиманом опять начали контрабандой промышлять. Выгоды особой нет. Все больше на Кыню Маринова работаем — то пакеты перетаскиваем, то.
— А Кыню зачем в эти дела впутался? Мало ему, что ли, своего?
— Кыню теперь уже не тот. Прежде он во всей округе делами заправлял. Сидит себе в корчме и правит. Что скажет, то и будет. Лесничии за него горой, староста от него зависит, с лесоторговцами он на паях — половиной леса владеет, учителей он назначает, с офицерами с заставы вместе ест, вместе пьет. А как прошли здесь русские, кончилось для него раздолье. Другие теперь люди у власти стоят. И Кыню совсем слинял, точно муху проглотил. Замышляет что-то с теми, за границей. Видать, хочется ему вернуть старое времечко, да не наше дело спрашивать его об этом. Мы люди бедные, нам бы только где деньгами разжиться. Совсем обнищали мы, Незиф, так обнищали, что дальше некуда. Доконала нас эта проклятая война. Сказать, что раньше жилось сладко — не скажешь, но сейчас совсем худо.