— Нельзя лежать, Катя; завтра надо рано к полковнику...
— Рано-рано проснись и лежи, а я пойду в сени, надену на голову голубой платочек и пойду варить кофе. Карпов сказал мне, что этот платочек очень ко мне идет.
— Так ты и Карпова хочешь с ума свести? Да перестань масло руками брать... Разве нет ножа, Катя? Как тебе не стыдно!
— Ну, вот, тебе противно? Мне от тебя ничего не противно! Такой ты! такой! Хорошо!
— Катя! душка моя, Катя! Я только так... стыдно руками... Если хочешь, хоть ножку поставь в масло, я съем его!
Послышался звонкий и продолжительный поцалуй.
— Карпов! Поди, посмотри на дворе, темно или нет...
Слушавшие бросились со всех ног прочь, шагах в двадцати приостановились, посмотрели друг на друга в темноте и пошли дальше.
— Что это за идиллия? — не без досады спросил Муратов, — который не интересовался в эту минуту ничем, кроме удобного ночлега, и, конечно, одна учтивость воздержала его от громкого ропота на остановку.
— Это, видишь, — сказал гусар, — квартира одного подпоручика... Митя Деянов зовут его. Отличнейший малый был, да вот запутался... влюблен. И представь, никто здесь не может решить, откуда она! Живет у него с неделю и выходит даже в поле с ним гулять... Хата на краю самом: так оно через деревню и идти нет нужды; всегда чорным вуалем покрыта... Деньщик-осел только хохочет, как спросишь, а сказать, кто она, не скажет... «не знаю» да и только!
— Уж и я, — заметил Житомiрский, — пробовал один раз без него отворить дверь... В дверях есть такая дирочка, и в нее продета веревочка... верно, изнутри гвоздиком засунуто... Я палец совал, думал, что достану гвоздик — нет, никак не мог! Он сам, впрочем, такой юноша... Всего двадцать один год!
Муратову было по-прежнему все равно.
Пришли на квартиру Житомiрского.
Комната, принадлежавшая смотрителю, была низка, как и все татарские комнаты. Потолка не было, но трехугольный навес крыши был подложен (должно быть, для тепла) лубками. Большие поперечные перекладины и полочки, обходившие стены наверху, были оклеены полосами пестрой бумаги, подобной тем клочкам рассеребренных и раззолоченных обоев, которые лепит русский крестьянин около образов; войлоки по всему полу; железная кровать с хорошим вязаным одеялом и дорогой ковер в букетах на белой стене; складные стулья, бездна туалетных и других мелочей, обличавших человека с изящными привычками — все это сильно веселило взгляд вошедшего впервые в походное жилище смотрителя.
Теперь Муратов, при свете двух стеариновых свечей, очень хорошо мог разобрать его наружность.
Житомiрский был чрезвычайно представителен, высок и строен, в широком сером пальто; с аристократической усталостью снимал и бросал он на стол перчатки с обработанной руки, с томным достоинством глядел карими глазами, а прическа à l'anglaise, бархат каштановых бакенбард и сухой, горбатый нос, поднимавшийся среди овального лица, до такой степени были полны гармонии, что Муратову и представить его себе смотрителем было трудно... Вот ныньче какие стали!
Посмотрел он и на Маркова. Ну, этот не то: все такое же открытое, смеющееся, белокурое лицо, как было и у гимназиста в Москве; только усы висят длинные...
Посмотрели и хозяева на гостя.
Марков еще раз обнял Муратова с видом искренней приязни.
— Ну, душа! и у тебя баки выросли, — сказал он. — Повернись-ка... ишь, у вас серые кафтаны; это лучше чорных... Право, к тебе идет... очень идет... Да ты пополнел... ей-Богу, возмужал чертовски. Вот что значит быть женатым-то! Ну, садись же, голубчик, скажи... как тебя это Господь умудрил... Brune ou blonde?
— Blonde!
— Ну, это напрасно! И ты blond и она тоже: проку не будет... Уж это ты мне поверь... ей-Богу... Да расскажи же, как это ты... и что тебя дернуло это сюда?
Между тем и самовар зашипел. Согретый чаем, москвич ободрился и, отделавшись кой-как от настойчивых требований гусара передать ему картину своего семейного быта, спросил про войну.
— Да что, душа моя... Ничего нет толку. Странная война какая-то! Бьют, бьют, а толку нет. Через пень колоду переваливают — скука страшная, просто зеленая скука! как говаривал покойный отец мой. Пробовали они штурм, так отбили ловко. Приезжал сюда из Севастополя донец-офицер, так он говорит, с холма, что ли, какого, как на ладони все видел. Поле, говорит, красное было от их брюк!
— Донец, вероятно, любил риторическую иперболу, — с глубоким взглядом произнес Житомiрский.
Гусар косвенно посмотрел на него.
— Ромуальд! Ромуальд Петрович, нехорошо! ей-ей, нехорошо!
— Что такое нехорошо?
— Ничего, ничего, голубчик. Я знаю, что вы хороший человек... только прошу вас, об этом молчите... молчите, прошу вас! Ну, так видишь ли, — продолжал Марков, обращаясь снова к Муратову, — пошли они колоннами, а наши из бухты пароходы и выручили. Как хватят, так ряды и валятся! Отчесали ловко их. Ну и Хрулев тут вернул рабочих...
— Ну, слава Богу! — сказал Муратов. Житомiрский молча улыбнулся и, позвав деньщика,
стал раздеваться.
Товарищи тоже отправились через сени спать на другую половину, уступленную хозяином Маркову на время его жительства в Биюк-Дортэ.
В ауле, казалось, все уже притихло, и, кроме крика слетевшихся сов, не было ничего слышно.