Стихотворения - [3]

Шрифт
Интервал






Морской виноград


Тот крохотный парус в лучах,

скучающих над островами,

шхуна, что бежит по Карибскому морю


домой, это б мог быть корабль Одиссея,

летящий к Итаке по Эгейскому морю;

тот муж и отец — под зелеными


гроздьями кокколобы — тем же объят нетерпеньем,

что неверный супруг, в ком крики чаек

отзывались именем Навсикаи;


Нет мира ничьей душе. Давняя война

между страстью и долгом

не окончится никогда, и для скитальца морей,


и для этого странника на берегу,

надевающего сандалии, чтобы пуститься в обратный путь,

она все та же с тех пор, как огонь


объял стены Трои и камень слепого гиганта,

всколыхнув глубину,

поднял волны, из коих возник великий гекзаметр,

что гремит и в карибском прибое.

Классика может нести утешение. Но не покой.








Оджоб, бультерьер


Ты ждешь одну беду,

а приходит другая.

Это не то, что плохая погода,

ты не можешь собраться —

неподготовленность это все.

Мы тревожимся

за спутницу жизни, женщину,

за близкого друга,

за ребенка подле нас

и собаку,

смотрим на море и думаем:

наверное, будет дождь.

Мы приготовимся встретить дождь,

ты не видишь связи

между тем, как солнечный свет меняет

темнеющие олеандры

в приморском саду,

и тем, как меркнет золото пальм.

Не видишь связи

между каплей дождя

на твоей коже

и поскуливаньем пса,

тебя не пугает гром — готовность это все,

существо, бегущее у твоих ног,

пытается тебе сказать,

что молчание — это все,

оно превыше готовности,

глубокое, словно море,

глубокое, как земля,

глубокое, как любовь.






Молчание


Молчание

сильней грома,

потрясенные, мы теряем дар речи,

будто животные, не умеющие сказать о любви,

как мы умеем, если только

она не становится невыразимой,

а нужно сказать о ней,

и мы говорим поскуливаньем,

слезами —

дождем, что подступает к глазам,

не называя любовь по имени,

молчание мертвых

и молчанье любви, схороненной на дне сердца, —

это одно и то же молчанье,

и молчим ли мы о любви,

о ребенке, женщине или о друге —

это одна и та же любовь, одна и та же,

и она блаженство,

еще невыносимее от потери,

она блаженство, она блаженство.








Сезон призрачного мира


Тогда все птичьи народы подняли разом

громадную сеть земных теней

и понесли ее, щебеча на бессчетных наречьях,

на щелкающих языках. Они уносили

тень стекляннолицей башни с вечереющей улицы,

тень слабого стебелька с городского подоконника —

сеть поднималась беззвучно, как ночь, в беззвучном гомоне птиц,

пока не исчезли сумерки, времена года, снегопады,

безумья погоды,

только лежала дорога призрачного света,

которую не смела пересечь и тончайшая тень.


И люди, глядя вверх, не могли различить, что несли дикие гуси,

что скопы влекли за собой на серебряных нитях,

сверкавших в льдистом солнечном свете; им не было слышно,

о чем тихонько пересвистывались батальоны скворцов,

поднимая все выше сеть, что укрывала наш мир,

как лозы сада или воздушная кисея,

которою мать защищает вздрагивающие веки

спящего малыша;

землю залил свет,

какой бывает под вечер на склоне холма

в золотом октябре, и никто из людей не слышал

в карканье ворона,

в крике ржанки и мерцающей алым клювом, словно угольком, клушицы

той безмерной, молчаливой, несказанной тревоги

за поля и города, которым птицы принадлежали,

кроме времени перелета, по праву любви,

что вне сезонов, и по высокой привилегии рожденья,

что ярче жалости к бескрылым существам,

живущим внизу в своих темных дырах окон, в домах,

и все выше они поднимали сеть, неслышно перекликаясь,

над всеми переменами, над предательствами падающих солнц,

и этот сезон длился одно мгновенье, как пауза

между сумерками и тьмой, между яростью и миром,

но для нашей нынешней земли он длился век.








Автопортрет


Одинокость Ван Гога.

Затравленность Ван Гога.

Ужас Ван Гога.


Он всматривается в зеркало

и поднимает кисть.


В зеркале никого,

кроме Винсента Ван Гога.

Этого мало.


Он отсекает ухо.

Всматривается опять:

в зеркале Винсент Ван Гог

с перевязанным ухом.


Это уже ближе к портрету,

он пытается остаться,

но сначала нужно исчезнуть,


он явится из сокращений,

недоступный более ужасу,

единственным способом,


когда зеркало отразит

что-то: ни славу, ни боль

ни нет, ни да,


ни может быть, ни когда-нибудь или

никогда. На холсте никого.

Нет Винсента Ван Гога,


затравленного, испуганного и одинокого —

только

вымысел. Суть.








Сила


Жизнь не устанет вколачивать в землю острия трав.


Я восхищаюсь таким насилием —

любовь тверда. Прекрасна


беспощадность, с которой обмениваются ударами

отбойный молоток и скала.

Они понимают друг друга.


Я даже могу оправдать договор

между мчащимся львом и замершей ланью

допускающий ужас в ее глазах.


Но мне никогда не понять

того существа, которое пишет об этом

и требует, чтобы его признали средоточием бытия.















РАНЫ И КОРНИ

(Из книги “Омерос”)

Опубликовано в журнале: «Новый Мир» 1995, № 5

Перевела с английского А. Шарапова.






***


“Мы порубили их на каноэ, — рассказывал Филоктет,

щурясь перед настырными объективами,

но улыбаясь туристам. — Беду предвещал рассвет…


Laurier-cannelles[2] в испуге качнули гривами,

топор зари ударил по стройным кедрам,

но взгляды людей сверкали страшней топора.


Синий плаунник, колеблемый ранним ветром,

Взывал, шумя, как родное море: “Пора, пора!

Деревьям положено гибнуть!” С крутой вершины


Повеяло холодом. Белые хлопья и перья

вырвались изо ртов. Дрожа, мы хлебнули джина: