Стихотворения - [33]

Шрифт
Интервал

берут альбом, завернутый в атлас.
Когда-то тем, кому вы очень близки,
 в альбом портрет ваш подарила мать.
И трудно в этой щуплой гимназистке
вас, Александра Павловна, признать!
2
Оранжевые, радужные перья
и женщин судорожные глаза, —
павлинья нефть! И пятнышки на веере,
и вера верб, и заячий Мазай…
Проносится, визжа и выжимая
подол разгульный, регульным кропя
индюшьи яйца, лица, чтоб хромая
дьячиха не взглянула на тебя,
чтоб храм, где хоры спят, твои веснушки
за звезды принял в куполе своем,
чтоб ситцевые сдобные подушки
горошинами грели — кто вдвоем…
Весна.
К ночи выматывает жилы
из коконообразных тополей,
и (медуницей чаша просквозила)
фитиль я заправляю дебелей.
Приплюснутую комнату обшарив,
на кухню — тень, где скалок стук и гром, —
и в булке (в сетчатом, дрожащем жаре)
кишмиш сквозь лак продавится угрем.
Однако и в столпотвореньи тела,
яиц, окороков и куличей,
ты, Сашенька, девчонкой пролетела
и опахнула темень горячей
покоса похотливого, и снова
ресницами и веером маня,
и снова искрами дождя дневного
сеча, пронзая, встретила меня —
и просветлела. Мы пойдем к дьячихе,
индюшек будем щупать, ветви гнуть
и мерина пузатого, в гречихе,
за поводок на водопой тянуть.
Там, за амбаром, где хлебают хляби
расплавленную нефть, где волокно
кострики вымоченной, — астролябий
полно к ночи чердачное окно.
Веретеном, капканами, гитарой
(…Прижалась Сашенька к плечу: следи…)
являет звезды, и века-татары
бредут передо мной и позади.
С Мамаем переулками шагаю,
плечо к плечу, со мною Пугачев:
я верю заячьему малахаю
и дереву, цветущему пчелой.
3
Яблоками небо завалило:
на «барашки» нынче урожай.
Пара в дышло — дьявол гривокрылый! —
селезенкой екнула: езжай!
Александра Павловна — бумагу
из волос, из папильоток — прочь,
зонт с оборочкой — и — в колымагу,
чтоб турусы по ярам толочь.
В колее по оси увязая,
пьяное плетется колесо,
и за ним стегает мрак борзая
долгоспинной, верткою осой.
В холоде поблескивают тускло
стекла колымаги, ровный лак;
бьет и бьет перепелиный мускул,
и линяет дальний лай собак.
В супесок удар копыт (бутылок)
глуше — под пригорок с ветряком:
примостился, дурень, на затылок,
встал на четвереньки — пауком,
и колдует в поле по-кожаньи,
снегом осыпает с небеси.
В жерновах — сопенье и ворчанье…
Николай-угодник, пронеси!
И проносит. И уже направо —
жабий, бородавчатый погост:
человечьей пользуют приправой
чернобыльник и лопух свой рост.
Но плывут, попрыгивают хаты,
рыжий глаз мигает и верней
вырубы забора, что рогаты.
Тень, как тушь, и мезонин за ней.
 Александра Павловна проворно
ножку на подножку, пурх — в подъезд.
Закрутило б носом и Ливорно:
переносицу амбре проест!
Смоляные разметав, к покою:
коридорчиком — к пуховикам.
Как же ночи сахарной такою
быть, коль жар зыбится по ногам?
И еще: какие панталоны:
сединой насквозь прошел мороз!
Только отчего огонь зеленый
в твой зрачок и в заресничье врос?
— Душно, душно мне!
И жутко! —
Ежась,
ластится борзая,
по хребту
дико шерсть вздымается и — в дрожи,
корчась, лезет сука в пустоту.
Александра Павловна — в капоте:
персей колокольчики и — страх.
Сердце задыхается на взлете:
кто там в коридоре, шах-шарах?
Взять подсвечник?
Нет! И, прижимая
пальцы выточенные к груди,
вся — испуг, крадется, вся немая,
осторожная, за двери, впереди.
А борзая Хлоя задом-задом,
под кровать забилась и — скулит
жалобно.
Луна проходит садом,
он росой отборною налит…
Александра Павловна, дрожите?
Может, разморила вас кровать?
Вдруг за выходом во двор:
— Пустите,
Христа ради, переночевать, —
глухо-глухо старческой утробой
вынянченный голос.
Тишина.
Не кудлатый ли и низколобый
прощелыга клянчит у окна?
И, вся в трепете, — в стекло под аркой:
на ступеньках, морду в лапы ткнув,
хвост зажав, большущая овчарка
обомлела, шевеля копну.
И опять:
— Пустите, Христа ради,
переночевать…—
Дудит в дупло.
А потом — понурую — к ограде,
за балясины, поволокло.
Ты откуда, темный человече?
Светом силуэт твой окаймлен…
Под луной — в антоновке заречье,
сахарами пересыпан клен.
Александра Павловна, что с вами?
Отчего вы мечетесь, ножом
рассекая темень?
— К маме! К маме!
Не хочу я в доме жить чужом!
4
Зеленоватый, легкий и большой,
Удавленник качается на ветке
С дуплом, оглохшим ухом.
А вверху —
Такой же мутный, мертвый полумесяц.
Что за нелегкая сюда несет
И что меня в оцепененьи держит,
Когда дышу, когда глотаю здесь
Вино, исторгнутое из могилы,
Вино, ползущее едва-едва
Чрез горло узенькое полуштофа,
Приплюснутого в толстые бока?
И сукровица зажимает глотку.
А небо в звездах, как кожух в репье,
Мотузка скользкая не оборвется.
Но высунутый репнувший язык —
Он мой, он пьет мою же кровь и слюни!
И не удавленник, рудой, с платком
Намотанным на шее, господинчик,—
А я, веселый, голый и худой,
Созревший плод, болтаюсь на голюке.
И знаю:
Многому я научусь
Под этим месяцем ущербным, много
Переберу я в памяти людей
(Так схимники перебирают четки),
И после, пуповиной перегнив,
Мозутка лопнет, и — облезший, мокрый,
Я упаду, и треснет мой живот,
Кисельным маслом обелив потеки.
Гнусавя под нос, скорчившись, ночлег
Найдя под деревом и в жаркий полдень
Накликав смрадами фольговых мух,
Я потянусь, захлюпаю, я встану —
Чуть снова месяц ззубренным серпом
Распорет чрево, — встану и, хромая,
Межой поковыляю, чтоб потом,