Стихотворения - [23]

Шрифт
Интервал

А волы жуют широкими губами
(тянут деловито мокрую резину),
вдруг — как вкопанные:
                                         человек (на память)
молодице вырыл звонкого верзилу.
1912(1932)

КЛУБНИКА

Как скоропреходящие лучи обманчивого счастья! Увы! Неужели гроб есть колыбель для человека?

В. Нарежный
Изволив откушать со сливками в плоском,
губатом сосудике кофия рано,
вдова к десяти опротивела моськам
и даже коту — серой муфте — с дивана.
Что делать на хуторе летом — в июне?
Отраву разложишь для мух да хлопушкой
велишь погонять их увесистой Дуне;
завяжешь в платочек (калекам) полушку.
— К обедне наведаться б надо: Купало
подходит, а с Троицы лба не крестила.
Все — некогда.
                           Маврушка-нетель пропала.
И до смерти с грыжей возня опостыла.
Сумбур в голове.
                              От поганой касторки
кишки и печенку на клочья порвало…
А ягод-то, ягод!
                           Присмотр нужен зоркий
хозяйского глаза: добра-то немало…—
Скорбит и болеет хозяйское сердце.
Тем временем Дуня убрала посуду;
язык соловьиный (за сколько сестерций
помещицей куплен?) притихнул повсюду.
И, шлепая пятками, девка в запаске,
арбузную грудь напоказ обтянувшей,
вильнула за будку.
                               Потом — за коляски,
в конюшню — к Егору, дозор обманувши.
И ляжкам пряжистым — чудесно на свитке
паяться и вдруг размыкаться, теряя.
А полдень горячий подобен улитке:
ведь тени — под чадом — себя пожирают
занозисто-душно (от сладости — тошно!),
закрапана рыхлая россыпью пшенной,
клубника в пару раздышалась — и можно
опиться воздусями, словно крюшоном.
И хволые девки, натолкши желудки
утоптанной сытой квашнею, на блюда,
по грядкам ползя да ползя, как ублюдки,
сгребают бескостную смачную груду.
Лишь изредка косятся на дом, который
годами и бревнами в жабу раздуло:
хозяйка за легкою ситцевой шторой
ныряет, качая качалку простую.
Живот, под капотом углом заостренным
в колени уткнувшийся, слишком неровен:
где впадиной вылился пах, — под уклоном
свихнулось одно из обглоданных бревен.
Не выкорчуют его даже и годы!
Владелицу с домом сугубо сцепили,
и, может, беспомощные эти роды
они разрешат, просмердевши, в могиле;
и, может, плывучее рвотное масло,
в плечистых флаконах коснея покамест,
достанет и досердца щупальцем — назло,
дабы не пропели купальский акафист.
1912–1915

АРХИЕРЕЙ

Натыкаясь на посох, высокий, точеный,
с красноватой ребристою рыбьей головкой,
строго шествует он под поемные звоны:
пономарь тормошит вислоухие ловко.
Городской голова, коренастый и лысый
(у него со лба на нос стекают морщины),
и попы, облаченные в жесткие ризы,—
благочинный вертлявый (спираль из пружины)
и соборный брюхатый (ужели беремен?)
заседатель суда, запятая-подчасок,—
все за ним! все за ним!
                                      Бесшабашная темень
распылила по улице курево красок…
В кумаче да в китайке, забыв про сластены,
про возки, причитанья, торговки нахрапом
затирают боками мужчин.
                                             А с плетеной
галереи аптеки глядят эскулапы.
Оседает булыжник от поступи дюжей,
и слюдой осыпается колотый воздух.
До костей пропотела лавина.
                                                 Снаружи
босоножки летят — в лишаях и коростах.
А в хвосте на тяжелых горбатых колесах —
будто Ноев ковчег — колымага с гербами:
домовина вбирает владыку и посох,
домовина пропахла сухими грибами.
Уж гречихой забрызганы чалые кони,
но развалина движется.
                                       Угол — и церковь.
У, гадюкой толпа закрутилась: ладони
прикурнула колдобина, кисть исковеркав.
И жужжанье и колокол — умерли оба,
только тонкие губы разверзлись, и — слово
синеватые выжали десна.
                                              Как проба,
в них застряла частица огрызка гнилого.
И увяла рука.
                        И вверху зазвонили:
проглотила соборная пасть камилавку.
Завизжала старуха в чепце: придавили.
А на репчатой шее, как клещ, бородавка.
1911(1922)

ШАХТЕР

Вин взявши торбу, тягу дав.

И. Котляревский
Залихватски жарит на гармошке
причухравший босяком шахтер…
В горнем черепе — не мухи — мошки,
дробные да белые.
                                 На двор,
из-за тополей, такой сторожкий,
крадется рогатый крючкотвор.
Брешут псы на хуторе у пана:
осовелые овчарки — там.
И паныч-студент, патлач румяный,
шастает с Евдохой по кустам:
«Слушай, все равно я не отстану…» —
«Отцепитесь от меня, — не дам…» —
«Экая, скажите, недотрога!.
Барыня из Киева! Чека!..» —
«Маменьке пожалюся, ей-богу.
Будет вам, как летось…»
                                           Башмака
корка тарабанится под ногу,
и шатырит передок рука.
«Ой, панычику, боюсь — пустите…»
Завалились, и всему — каюк.
Перепел колотит емко в жите;
выгибает крючкотвор свой крюк,
да не видно: «Шельмы! Подождите,—
вынырнет в Филипповки байстрюк».
А шахтер — неистовая одурь
на него напала, как пчела —
голодранец, прощелыга — лодырь,—
закликает (ноченька светла!)
любу-горлинку на огороды,
где, как паутина, ткется мгла.
Да не прилететь туда Евдохе,—
смутной из крапивы удерет:
сладостны и горьки будут вздохи
в тесненьком чулане — у ворот.
За ночь спину истерзают блохи —
теребил их на постели кот…
И напрасно, ей-же-ей, напрасно