Стихотворения. Избранная проза - [28]
Оратор, самодовольно улыбаясь, опускается в кресло. Смотрю на него долго и пожимаю плечами. Мне удивительно не то, что на его жилете болтается ценный брелок, принадлежащий, как известно всему городу, бывшему помещику Рогову, не то, что в прошлом году его публично уличили в подлоге и взятках, а он по-прежнему играет на первой
скрипке местного коммунистического бомонда. Нет, все это в порядке вещей, все это называется «идейностью». Но мне трудно понять, как можно с помойной ямой в душе и непечатным словом вместо совести не только играть роль борца и пророка, но и, вопреки логике, обязательной даже для негодяев, понемножку начать верить, что я, мол, — действительно борец и пророк?
Или для перешедших Рубикон чести и прочих буржуазных предрассудков — даже законы логики не писаны?
К председательскому столу подходит товарищ Сидоркин и неуклюже кланяется.
— Товарищи! Советская власть это, значит, совет, сообща то исть. Значит, по каждому принципиальному вопросу — общее собрание, потому что глас народа — глас Божий… нет. Товарищи, авангард мировой революции через головы капиталистов и эксплавататоров шлет братский привет рабочему классу. Мы клялись поддерживать советскую власть, а не поддерживаем и утикаем от текущих вопросов. Отчего? А оттого, что безнадежные элементы разводят провакацию. Это кулаки, значит и вообще… этого… Возьмем для примеру Нэп. Что такое, с идейного обсуждения, Нэп? А такое: торгуй, но ежели насчет политики, так мы тебя так коленым под брюхо вжарим, что аж закричишь, собачий ты сын. Товарищи, я призываю к правильному понятию текущих вопросов и чтобы не поддаться на пушку…
Этого я слушаю. Этого мы все слушаем с удовольствием неподдельным — в кой раз послушаешь такую белиберду? Иногда, в часы занятий, мы даже просим его: товарищ Сидоркин, скажите что-нибудь революционное! — и Сидоркин, не чуя насмешки, до седьмого поту говорит об авангардах, о «приспиктивах», о том, как «гидр контрреволюции поднял голову над самостоятельностью классовых противоречиев.»
— Товарищи, — заканчивает Сидоркин свой «доклад» (в повестке дня значится — Новая экономическая политика, доклад тов. Сидоркина), — я обращаюсь ко всем вам с упоминанием: отстаивайте антиресы чистого коммунизма. Ленин сказал, что надолго и всурьез, только это понимать надо. Скажем: отступление это или тактический оборот дела? Ничего подобного. Командные высоты в мозолистых руках наших вождей и мы должны научиться торговать. А научившись, мы им всем покажем кузькину мать. Я предлагаю послать нашему дорогому Ильичу телеграмму: «Мы, служащие и красноармейцы М-льского уездвоенкомата, шлем испытанному руководителю русского и всемирного пролетариата товарищеский привет и благодарность за доблестную работу. Да здравствует Ильич! Да здравствует III интернационал!». Кто за — прошу поднять руку. Что, непонятно? Голосую еще раз: кто за посылку такой телеграммы, поднимите руку.
Почему подымают руки Фролов, Таланов, Гужевой, все — не знаю. Я «за» такую телеграмму потому, что мне надоело сидеть в чека и особых отделах, потому что мне крайне дороги мой фунт хлеба и селедка, потому что, предполагая в ближайшем будущем «драпать» в Питер, а оттуда в буржуйскую Европу, разыгрываю верноподданого.
Марин подсчитывает поднятые руки.
— Единогласно.
Последней выступает Марья Егоровна. Долго и нудно, с кокетничающими пришептываниями и игрой выцветших глаз, говорит она о последнем завоевании революции в области женского движения — о съезде женщин Востока. Среди нас нет ни одного восточного человека и, главное, ни одной женщины, если не считать таковой уборщицу Федосью, которой несколько аршин ситцу на платье внучке важнее, чем восточное, западное, северное и южное равноправие. И тем не менее, Марья Егоровна читает по тетрадке свой нелепый доклад с таким же азартом и самовлюбленностью, с каким она читала его вчера в женской трудовой школе 2-й ступени, а третьего дня — в профессиональном союзе ломовых извозчиков.
Без четверти восемь, под громкое пение «Интернационала» и тихие ругательства собрание, наконец, закрывается…
Такова работа идеологическая. Практическая была куда проще и забавнее. Известно, что и по старому, и по новому стилю в неделе одна пятница. У людей непостоянных в неделе семь пятниц, у коммунистов же суббот и того больше. По крайней мере субботники у нас, как и повсюду в РСФСР, бывали не только каждый день, но иногда и два раза в день. Обыкновенно после занятий или часов в пять-шесть утра нас сгоняли на улицу. Выстраивали так называемым сознательным строем, т. е. беспорядочной толпой, и мы с красными флагами впереди и конце шествия шли в «наш» сад (бывшая усадьба немца-колониста Ш.), на огород, на железнодорожную станцию — ломать никому теперь ненужный подгауз на дрова для паровоза. Когда же абрикосы в саду осыпались на землю или в карман не сеющих, не жнующих, но собирающих в житницы, картофель оказывался давно сгнившим (однажды мы даже копали, поливали и пололи пустую землю — картофель совершенно не взошел!), а пакгауз — сломанным обывателями, — мы чистили дворы, убирали снег, проходили военное обучение и ругались. Вся эта весьма продуктивная работа проходила гладко и весело: надо отдать справедливость руководству комячейки, — мы, рядовые члены трудовой семьи, только рыли грядки, кидали снег, срывали стропила и балки, а самые тяжелые, утомительные обязанности несли они, Марин, Сидоркин и Марья Егоровна: распределяли работу, сосали сахар с лимоном — советская карамель, в перерывах запевали: «Смело, товарищи в ногу!» (у Марина был голос, как перо у Демьяна Бедного, — фальшивый и вечно переваливающий на высоких нотах), записывали фамилии саботажников и изволили мило шутить: «А ну-ка, товарищи, докажем, что мы сумеем работать не только на словах, но и на деле!».
«…Угол у синей, похожей на фантастический цветок лампады, отбит. По краям зазубренного стекла густой лентой течет свет – желтый, в синих бликах. Дрожащий язычок огня, тоненький такой, лижет пыльный угол комнаты, смуглой ртутью переливается в блестящей чашечке кровати, неяркой полосой бежит по столу.Мне нестерпимо, до боли захотелось написать вам, далекий, хороший мой друг. Ведь всегда, в эту странную, немножко грустную ночь, мы были вместе. Будем ли, милый?..».
В 2008 году настали две скорбные даты в истории России — 90 лет назад началась Гражданская война и была зверски расстреляна Царская семья. Почти целый век минул с той кровавой эпохи, когда российский народ был подвергнут самоистреблению в братоубийственной бойне. Но до сих пор не утихли в наших сердцах те давние страсти и волнения…Нам хорошо известны имена и творчество поэтов Серебряного века. В литературоведении этот период русской поэзии исследован, казалось бы, более чем широко и глубоко. Однако в тот Серебряный век до недавнего времени по идеологическим и иным малопонятным причинам не включались поэты, связавшие свою судьбу с Белой гвардией.
«Хорошо на скитах! Величественная дикость природы, отдаленный гул Ладоги, невозмутимое спокойствие огромных сосен, скалы, скалы, скалы… Далеко монастырь. Близко небо. Легко дышится здесь, и молиться легко… Много, очень много на Валааме пустынь и скитов, близких и далеких, древних и новопоставленных…».
«Хорошо, Господи, что у всех есть свой язык, свой тихий баюкающий говор. И у камня есть, и у дерева, и у вон той былинки, что бесстрашно колышется над обрывом, над белыми кудрями волн. Даже пыль, золотым облаком встающая на детской площадке, у каменных столбиков ворот, говорит чуть слышно горячими, колющими губами. Надо только прислушаться, понять. Если к камню у купальни – толстущий такой камень, черный в жилках серых… – прилечь чутким ухом и погладить его по столетним морщинам, он сейчас же заурчит, закашляет пылью из глубоких трещин – спать мешают, вот публика ей-Богу!..».
«…Валаам – один из немногих уцелевших в смуте православных монастырей. Заброшенный в вековую глушь Финляндии, он оказался в стороне от большой дороги коммунистического Соловья-Разбойника. И глядишь на него с опаской: не призрак ли? И любишь его, как последний оплот некогда славных воинов молитвы и отречения…».
Имя Ивана Савина (1899–1927) пользовалось огромной популярностью среди русских эмигрантов, покинувших Россию после революции и Гражданской войны. С потрясающей силой этот поэт и журналист, испытавший все ужасы братоубийственной бойни и умерший совсем молодым в Хельсинки, сумел передать трагедию своего поколения. Его очень ценили Бунин и Куприн, его стихи тысячи людей переписывали от руки.В книге «Всех убиенных помяни, Россия…» впервые собраны все произведения поэта и большинство из них также публикуется впервые.
Предательство Цезаря любимцем (а, возможно, и сыном) и гаучо его же крестником. Дабы история повторилась — один и тот же патетический вопль, подхваченный Шекспиром и Кеведо.
Прошла почти четверть века с тех пор, как Абенхакан Эль Бохари, царь нилотов, погиб в центральной комнате своего необъяснимого дома-лабиринта. Несмотря на то, что обстоятельства его смерти были известны, логику событий полиция в свое время постичь не смогла…
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Цирил Космач (1910–1980) — один из выдающихся прозаиков современной Югославии. Творчество писателя связано с судьбой его родины, Словении.Новеллы Ц. Космача написаны то с горечью, то с юмором, но всегда с любовью и с верой в творческое начало народа — неиссякаемый источник добра и красоты.
Польская писательница. Дочь богатого помещика. Воспитывалась в Варшавском пансионе (1852–1857). Печаталась с 1866 г. Ранние романы и повести Ожешко («Пан Граба», 1869; «Марта», 1873, и др.) посвящены борьбе женщин за человеческое достоинство.В двухтомник вошли романы «Над Неманом», «Миер Эзофович» (первый том); повести «Ведьма», «Хам», «Bene nati», рассказы «В голодный год», «Четырнадцатая часть», «Дай цветочек!», «Эхо», «Прерванная идиллия» (второй том).
Рассказы Нарайана поражают широтой охвата, легкостью, с которой писатель переходит от одной интонации к другой. Самые различные чувства — смех и мягкая ирония, сдержанный гнев и грусть о незадавшихся судьбах своих героев — звучат в авторском голосе, придавая ему глубоко индивидуальный характер.