Степан Бердыш - [4]
— Ой, Борис, не ты ль мне третьего дня хвалил разбойников? Де, чем больше от них урона Урусу, тем нам дышать вольготнее? — скривился в ухмылке Фёдор.
— Ну-так поперву так и было. Теперь же от того же — вред, да немалый. Поскольку казаки воруют как никогда. Всех, и наших купцов — тоже. Урусу же, что тут говорить, разорение от них. Оно б и недурственно — сам разбойник не приведи Господь. Вот только погода не та. Ономнясь отделались от крымцев Белевом и Козельском, благо господь Безнина на победу сподобил. Вдругорядь, кабы не воевода Хворостинин, что на Рязанщине отбился, так и не ведаю, что бы с нами сталось. Татары нам — бич божий за грехи великие. А неравно к ним в довесок Урусовы орды примкнут? А ещё мне доподлинно известно, что Батур-король распротивный в своём логове новый поход против нас замышляет. А с ним заодно и шведские собаки. Вестимо, Руси не устоять под лавиной такой. А тут ещё и в самой Москве, государь, по мягкости твоей никак измены не выведем, — углядев, как Фёдор сморщился, Годунов скороговорно выдохнул. — Попомни мои слова: аспидов чёрных пригрел ты на груди. Продадут они тебя — Шуйские…
— Ну-ну, опять за старое, — набычился царь, безвольно вислая губа дулась и твердела.
— Боже мой, да кто ж тебе, Федя, окромя холопа твоего вечного Борьки, правду-то скажет? Мы ж с тобой кака-никака, а родня. Кому ж как не мне радеть за тебя первому? Хоть и не дождёшься от тебя, прости за дерзость, благодарности. Кто я тебе? Вот вскорости спнут меня, ты и словом ласковым шурина не помянешь…
— Боря, родной, да ты что? Ведь Аринушка да ты… Вы ж у меня всё равно… два глазочка. — Впечатлительный Фёдор не вынес упрёков, пустил слезу.
Не звавший такой отдачи боярин смутился. Не хватало ему ранней падучей. Тут бы задуманное обстряпать сжато и поскорей — к завтра, до возможного схлёста с Думой. Согласия и поддержки царя, причём немедленно — вот чего ждал Годунов.
Уговоры не помогли. Фёдор плакал непрерывно и навзрыд. Унять его теперь мог лишь один человек — нежная супруга Ирина. Борис Фёдорович не замедлил прибегнуть к помощи сестрицы.
Вскоре царёв духовник вернулся со статной лучеглазой женщиной. А спустя полчаса шурин спокойно подводил государя к мысли о возведении на рубежах с башкирами и ногаями новых заградительных «орешков». По словам Бориса, для прикрытия уязвимых участков юго-востока скорейше требовалось заложить крепости в Поволжье: на Увеке, на Уфе, на Белом Воложке и близ волжской излуки — гнездовища казаков.
— А люди из Разрядного приказа стены весной ещё разметили. Цифирью бревна и доски меченые ждут в нужном месте сплава, чтоб скорейше крепостёнки сбить…
Изредка хлюпающий царь до конца не слушал и полностью одобрил затею, узнав, что град на Самаре-реке собирался воздвигнуть его великий отец.
— Слаб я умом. В государстве плохо разумею, так уж мне грех хоть бы замыслов ума вельми премудрого не завершить. С богом, Боря, сполняй батюшкину волю. И не серчай, что я те худой поплечник.
Такой вот добрины удостоил великий государь задумку правящего шурина.
Выгребная слободка
Пшибожовский имел все основания считать, что новое его злодейство умрёт без шума. Чистую православную душу с польских гнусностей выворачивало, как с «гостинцев» золотаря. Однако на сей раз шляхтич дал оплошку. Недалече за кучей отбросов хоронился нищий Свиное Брюхо.
Бедолага только присел по главной надобности, а тут шум и свалка. Жалким червем врылся Свинобрюх в помои и, едва уняв колотун, притаился. Поневоле отследив событие, оборванец благополучно переждал грозу и, припадая на обе ноги, почапал в коронный нищенский закут за Яузой.
Пополудни, обшагивая растопырившуюся в спячке «знать», Свинобрюх прихвостился к веренице калек, бродяг, юродов. Она всачивалась в некое подобие паланкина из ржавой жести и разноцветной рвани, на которую не польстился б и худой ветошник. Под палаткой трепыхалось пухлявое и аляпистое. Оно-то как бы и всасывало очередных. Скоро Свиное брюхо очутился перед пузычем, седлавшим груду отрепья. Махонькая плешивая башчонка топла в обширном разнотканного кроя кафтане, искапленном всякостями, из которых вовсе уж нелепо боченилась толстая златая нить, навитая на шёлковые шнурчатые утолщения. Лысину кругляша венчала режуще-цветистая, как и всё царство голи, тафья. Вождь бродяжного люда уминал снедь, бесперебойно пополняемую из котомок отчитавшейся голи. Глухо бурчащий Свинобрюх вывалил плоды промысла.
— Вот, Лентяй, бахты отрез. Голубой, с каёмкой золочёной. — Замолк, ждя похвалы.
— Ну, чего пасть-то раззявил? — донеслось взамен.
Свинобрюх очумело уставился. Лентяй невозмутимо чавкал. Стрельнув зрачками понизу, нищий разглядел скрюченное существо, что глазело из сумрака. Это нечто, а вернее некто, столь мало походило на человека, что даже у привычных к его безобразию вызывало оторопь. Плоское лицо точно не имело возраста. Остов столь же точно был лишён сообразия. Карлик: плечи широкие, ручищи несоразмерно длинные, с загребистыми перстами. Ноги короткие, узловатые. Шея творцом не предусмотрена: голова бородою лихо и сразу врастала в грудь. Сверху — сплошной изогнутый затылок. Срез уходящего в лоб затылка напоминает гладкий купол. Под узким костистым лбом — тюленьи глазки, ниже — ковшовая челюсть, по бокам — уши нетопыря. С первогляду — убожество. Но и это была не точка, а лишь многоточие доброй природы, даровавшей уродцу щетину сведённых на переносье дуг-бровей. Сие украшение придавало и без того мрачно-затравленному выраженью задираемых кверху глаз настой непроходимой супи и ярости.
От Сванидзе исходит «черная энергетика» и навязчивый антикоммунизм. И хотя за последнее время потоки лжи его «Зеркала» заметно уменьшились за счет сокращения времени эфира, Сванидзе нашел для них «лазейку» в своих исторических ночных опусах. Недаром же еще на заре его бурной теледеятельности творческий почерк оного окрестили как «ночной кошмар». В чем вы еще раз убедитесь, читая эту книгу перед сном.
«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.