Стекло - [20]
«Заскочили шарики за ролики» — вот тоже интересное выражение. Мы с Кларенсом раз даже поспорили из-за этого оборота, он уверял, что надо говорить «закатились», явно имея в виду шарики-подшипники, пока я его не ткнула носом в словарь. А с чего он это взял — да просто вырос в такой обстановке: по всему двору разобранные машины валялись. Он мне рассказывал — вечно во дворе разбитые машины, иногда сразу по несколько штук, ведь если машину угробили бесповоротно, куда ее девать, и, конечно, всюду катались шарики-подшипники. Эти шарики-подшипники, он говорил, использовали как боеприпасы при стрельбе из рогаток по белкам и кроликам. Ах, да какое там полным ходом, даже речи не было ни о чем подобном, пока я снова не стала печатать, и даже вопрос не стоял о том, чтобы прийти к заключению, найти решение, и прочее, дойти до точки, я имею в виду, где я перестану ворошить прошлое; а добраться куда-то, такой цели не было, вообще. Если у меня и была какая цель в недавние годы, так это, я уже говорила, убить время до четырех, когда можно будет уйти домой, хотя, как приду домой, я снова бралась за свое: обдумывала, перебирала, раскладывала по полочкам, разве что теперь уже в своем черном кресле. Может, слово «обдумывать» тут не совсем подходит, тут скорей подойдет «растекаться мыслью по древу». Ну, если, конечно, чересчур долго растекаться, в конце концов шарики могут заскочить за ролики, возможно, приятно заскочить, то есть временно, я подчеркиваю, в противоположность полной потере рассудка, навеки, или в противоположность тому состоянию, когда ты, как нанятая, без конца, растравляешь тоску, или вечно терзаешься какой-то непереносимой идеей, или к тебе напрочь прилепилось жуткое воспоминание, и не знаешь, на каком ты свете. «Шаляй-валяй» — вот как еще можно описать мои тогдашние мысли, придут и уйдут, налетят, улетят. Вообще-то, я тогда совсем потерялась, даже привыкла, что меня мотает, подхватывает всеми ветрами памяти, и потому вот снова стала печатать, а так трудно продвигаться вперед. Когда окна распахнуты, как, например, сейчас, и в них задувает умытый дождем ветерок, я прямо как на балконе печатаю. Слышу — воробушки чирикают на тротуаре, сквозь грохот фабрики мороженого я их слышу, сквозь шум машин. Утром взяла на кухне кусок лежалого хлеба, накрошила, как смогла, — он не настолько зачерствел, чтоб получились полноценные крошки, — и побросала в окно.
Положила книгу поверх страниц, какие вытащила из машинки, чтоб на пол не соскальзывали. Книгу взяла первую, какая попалась под руку, схватила с полки в коридоре, утром, когда шла в гостиную. Оказалось — «Груз мира» Петера Хандке, помню, в свое время этой книгой зачитывалась, очень она тогда много мне говорила при тогдашнем моем настрое, а теперь название, по-моему, удивительно подошло, прямо мистика, учитывая новую роль произведения в качестве пресс-папье. Подобные совпадения всегда меня волнуют и потрясают, встряхивают, я прямо как просыпаюсь, хотя перед этим вроде бы и не спала. Давно, когда была гораздо моложе, я несколько лет в своих рассуждениях систематически устраняла причинную связь в пользу случая, чтобы встряхнуться. Цель была — каждый миг превратить в поразительный случай, чтобы сквозь пленку привычки, которая, я даже тогда, даже в молодости, чувствовала, меня отделяет от подлинной жизни, ну, от того, что тогда мне казалось подлинной жизнью, как стекло между мной и миром, или, конечно, в более возвышенном смысле, как пластиковая пленка, под которой вещи в супермаркете кажутся далекими, неживыми. Я одно время всерьез над собой работала и добилась таких результатов, что, когда утром готовила кофе, наклонив кофейник, прямо искренне удивлялась, что струя льется в фильтр, а не наверх, в потолок, — радостно причем удивлялась. Конечно, я все время знала, что вода не брызнет в потолок, хотя и уверяла Кларенса, что запросто может брызнуть, запросто. Я говорила с Кларенсом, возможно, мешая ему работать, и он иногда даже отвечал, и, если его ответ хоть отдаленно соответствовал тому, что я только что сказала, я это считала редкой удачей. Кларенс говорил — это когда я все время упражнялась, — что невозможно систематически так жить. Я ему отвечала, что причем тут систематически, нет никаких систем, есть только ряд случаев, во-первых, и все, что не странно, невидимо. По-моему, это Валери сказал, ну или что-то подобное. Кларенсу, правда, я на Валери не ссылалась, его раздражало, когда я цитировала французских авторов. Но немного погодя мне все это поднадоело, я снова увидела мир, каким он был всегда, знакомый, привычный и до того весь стертый, что почти его не замечаешь.
Дворецкий умер, и на его место никого не взяли, рассчитали садовника, звери на ограде скрылись в куще нестриженных веток, прямо из клумб торчали дубы и ели. Школьники с грехом пополам выкашивали лужки, и папа по-прежнему, невзирая на погоду, часами лупил в гольф. Я из комнат слушала удары, бах, бах, такой сухой треск, как ружейная пальба, потом долгую тишину, это он шел из конца в конец луга и подбирал мячи, а дальше снова — бах, бах, это он их гнал обратно. Иногда мяч бухался об стену, а то влетал в окно. На разбитые стекла папе было глубоко плевать, в теплую погоду все так и стояло, и ночью насекомые, хлынув в дыры, гудели и метались вокруг ламп, как бешеные, — не уснешь, когда внутри дома москиты. Зимой он затыкал дыры рифленым картоном, а летом — насекомые не насекомые ему было плевать, и я, как приеду домой, чуть не первым делом обойду комнаты, сосчитаю дыры и найму кого-нибудь их заделать. Железная черная ограда, давно без покраски, теперь уже не сверкала по весне свежо и сочно, стояла ржавая, бурая, и лучше от нее держаться подальше, не то вся заляпаешься. Кончики папиных усов, в молодости лихих, как бивни, теперь поникли вдоль висячих брыл. Не только что лицо, все тело у папы раздалось, осело, как песок в мешке, — толстозадый, красный, ходит и на ходу поддергивает штаны. Когда только-только прохудилась крыша, он мигом продал шифер, заменил какой-то дешевкой. Перегородил лестницу, ради экономии тепла, спал внизу, в кабинете, а я, как приеду, спала на диванчике в гостиной. Обои все были сплошь оплеснуты плесенью. Я была молодая еще, в мечтах: успех, прорыв, а тут — сплошная мерзость запустения. Ну и ездила домой все реже, реже, когда и приезжала, папа как-то терялся, и даже я не была уверена, что он меня узнает. То есть что сразу узнает — когда уж разговоримся, он все понемногу соображал. Чувство юмора, правда, тоже у него разладилось, ослабло, расшаталось буквально, часто густое забористое словцо — раз — и растечется жидким занудством. Гуляем, а он плетется за мною в нескольких шагах и, слышу, сам с собой хмыкает. Взял манеру говорить о себе в третьем лице — «он, значит» — «он, значит, сейчас себе соорудит джин с тоником», а ко мне обращался так: «ты, значит». Даже не знаю, ну неужели он сам считал это остроумным. Дико ополчался на тех, кто не понимал его шуток, а почти никто не понимал, и понимать было нечего. Раз как-то, в Филадельфии, нас вышибли из ресторана, до того он разорался на господина, который насчет этого оплошал. Я целыми днями читала, стряпала для папы, просто бродила по саду. Теперь, в одичалом виде, он мне был куда больше по душе. Спала я в гостиной, и папин мощный храп пробивал все стены и мешался с гудом насекомых. Будь я все еще маленькой девочкой, бежала бы в одну из дальних стран, открытых мною на марках. А так — лежу, вся вжавшись в диван, подушками обороняюсь от папиного беспощадного храпа (до наушников я пока не додумалась). Иногда совсем мочи моей нет, и — убегаю в ванную, печатаю там до утра. Вот тут-то, по-моему, я и навострилась использовать печатанье для этой цели — чтобы не спятить. Легче не чувствовать одиночество, когда печатаешь, даже под безысходность Концерта для оркестра. Будь моя книга с главами, эту главу я назвала бы «Безысходность папиного храпа».
«Это самая печальная история, из всех, какие я слыхивал» — с этой цитаты начинает рассказ о своей полной невзгод жизни Фирмин, последыш Мамы Фло, разродившейся тринадцатью крысятами в подвале книжного магазина на убогой окраине Бостона 60-х. В семейном доме, выстроенном из обрывков страниц «Поминок по Финнегану», Фирмин, попробовав книгу на зуб, волшебным образом обретает способность читать. Брошенный вскоре на произвол судьбы пьющей мамашей и бойкими братцами и сестрицами, он тщетно пытается прижиться в мире людей и вскоре понимает, что его единственное прибежище — мир книг.
"Крик зелёного ленивца" (2009) — вторая книга американца Сэма Сэвиджа, автора нашумевшего "Фирмина". Вышедший спустя три года новый роман писателя не разочаровал его поклонников. На этот раз героем Сэвиджа стал литератор и издатель журнала "Мыло" Энди Уиттакер. Взяв на вооружение эпистолярный жанр, а книга целиком состоит из переписки героя с самыми разными корреспондентами (время от времени среди писем попадаются счета, квитанции и т. д.), Сэвидж сумел создать весьма незаурядный персонаж, знакомство с которым наверняка доставит удовольствие тому, кто откроет эту книгу.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
«Улица Сервантеса» – художественная реконструкция наполненной удивительными событиями жизни Мигеля де Сервантеса Сааведра, история создания великого романа о Рыцаре Печального Образа, а также разгадка тайны появления фальшивого «Дон Кихота»…Молодой Мигель серьезно ранит соперника во время карточной ссоры, бежит из Мадрида и скрывается от властей, странствуя с бродячей театральной труппой. Позже идет служить в армию и отличается в сражении с турками под Лепанто, получив ранение, навсегда лишившее движения его левую руку.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Это история о матери и ее дочке Анжелике. Две потерянные души, два одиночества. Мама в поисках счастья и любви, в бесконечном страхе за свою дочь. Она не замечает, как ломает Анжелику, как сильно маленькая девочка перенимает мамины страхи и вбирает их в себя. Чтобы в дальнейшем повторить мамину судьбу, отчаянно борясь с одиночеством и тревогой.Мама – обычная женщина, та, что пытается одна воспитывать дочь, та, что отчаянно цепляется за мужчин, с которыми сталкивает ее судьба.Анжелика – маленькая девочка, которой так не хватает любви и ласки.
Сборник стихотворений и малой прозы «Вдохновение» – ежемесячное издание, выходящее в 2017 году.«Вдохновение» объединяет прозаиков и поэтов со всей России и стран ближнего зарубежья. Любовная и философская лирика, фэнтези и автобиографические рассказы, поэмы и байки – таков примерный и далеко не полный список жанров, представленных на страницах этих книг.Во второй выпуск вошли произведения 19 авторов, каждый из которых оригинален и по-своему интересен, и всех их объединяет вдохновение.
Какова роль Веры для человека и человечества? Какова роль Памяти? В Российском государстве всегда остро стоял этот вопрос. Не просто так люди выбирают пути добродетели и смирения – ведь что-то нужно положить на чашу весов, по которым будут судить весь род людской. Государство и сильные его всегда должны помнить, что мир держится на плечах обычных людей, и пока жива Память, пока живо Добро – не сломить нас.