Вдруг крупная серебряная монета звонко ударилась о мостовую подле самой шарманки. Невольным движением молодая девушка быстро подняла голову и опомнилась; но было уже поздно: взоры их встретились. Он стоял перед ней сложив руки и глядел так жалко, так трогательно, что она не в силах была отвести от него взора. Он поклонился и приложил руку к сердцу. Она на поклон не отвечала, но покраснела по уши и в замешательстве сорвала единственный цветок, украшавший ее растения. Так стояла она, перебирая в руках оторванную ветку, смущенная, кроткая, покорная и прикованная сверхъестественной силой.
Молодой человек продолжал свои телеграфические знаки. Правой рукой начал он писать что-то на левой ладони и снова потом сложил руки, как бы умоляя об ответе. Молодая девушка оставалась бездвижна.
Сосед снова начал свою безмолвную речь. На губах его шевелились слова моления. Надежда и отчаяние попеременно проявлялись в чертах его. Он размахивал руками, говорил взглядами. Все это для равнодушных соседей могло бы показаться крайне смешным, но молодая соседка не смеялась. Недолетавшие звуки отдавались в ее душе сладко-болезненным чувством; она уж готова была отвечать и вдруг стыдливо останавливалась.
Тогда, чтоб придать новую силу своей пантомиме и выразить свое отчаяние, молодой человек схватил ножик и устремил его к сердцу.
При этом страшном движении у противоположного окна раздался внезапный крик, и вместо ответа полетел на улицу оторванный цветок. В ту же минуту молодой человек исчез.
Опомнившись от испуга, побледневшая красавица начала робко оглядываться. На улице все утихло. Два извозчика спали, согнувшись, на дрожках. Шарманщик, взбросив шарманку на спину, исчезал за будкой, весело наигрывая «Уж как веет ветерок»[4]. Начинало смеркаться. По тротуару спешил маленький старичок в вицмундире.
— Папенька! — прошептала молодая девушка, поспешно затворяя окно и задергивая занавеску. После этого, нагнув пламенеющее лицо на пяльцы, она усердно принялась за вышиванье.
Спустя несколько минут в кухне послышался кашель.
Кухарка отворила дверь. В комнату вошел худенький, сутуловатый старичок, отирая лоб бумажным клетчатым платком.
— Что это ты, Настенька, в потемках-то глаза себе портишь? — сказал он. — Точно поденщица какая, а не штаб-офицерская дочь. А все это ваше французское воспитание… в пансионах этому выучилась. Ну, здравствуй, мой ангел. Устал… нечего сказать, стар становлюсь… Акулина, — продолжал он, бережно снимая вицмундир и надевая довольно засаленный кашемировый халат, — Вздунь-ка углей, поставь самоварчик, мать моя; точно сто лет чаю не пил.
Акулина отправилась в кухню. Молодая девушка поцеловала у отца руку и торопливо принялась приготовлять чайный прибор.
Старичок, казалось, был чем-то озабочен. Скрестив руки, начал он ходить по комнате, шевеля губами. Вдруг он остановился.
— А, Настя! — сказал он.
Молодая девушка вздрогнула.
— Что, папенька?
— А который тебе год?
— Да вы сами, папенька, знаете; в сентябре восемнадцать будет.
— А, так, так, — бормотал старичок, продолжая расхаживать по комнате. — Да, да… точно… Кто бы подумал? Давно ли ведь, кажется?.. А вот уж и невеста… Вчера родилась, право… А вот и замуж пора… Приданое готовь.
Старичок грустно окинул взором голые стены своей комнаты и снова начал ходить и шептал про себя.
— А легко сказать, приданое… А позвольте доложить, с чего прикажете? Место маленькое, жалованье маленькое, люди мы маленькие — вот тебе и приданое! Чин, правда, штаб-офицерский[5], да на одном-то чине далеко не уедешь. И невеста-то хоть куда, да с пустыми-то руками никто не возьмет — такой, уж известно, народ теперь… Вот если б тысяч сто капитала — был бы уж другой разговор, или тысяч пятьдесят… Ну, так и быть, хоть бы десять тысяч… так ничего бы, пристроить можно, женишок бы уж нашелся… Не важный бы… да не в том дело… был бы человек хороший, с правилами, с благородством, пожалуй, хоть обер-офицер… Дмитрий Петрович правду сказал, большую правду…
— Ну, что я зевал… Ну, умри я нынче — что же Настенька? А?.. С кем же — она? Надо же подумать об атом. Пора за ум хватиться… Да-да-да… и очень пора…
Между тем Акулина принесла на стол журчащий самовар. Старичок успокоился, уселся и взял из рук дочери стакан чая. Но, принимая стакан, он пристально посмотрел на дочь, как никогда еще не глядел на нее, и спросил странным голосом:
— А, Настя, тебе жаль будет, если я уеду?
— Что это вы? — вскрикнула девушка. — Куда это вы думаете ехать, папенька?.. Я без вас буду такая несчастная.
— А бог милостив, Настенька, может быть, все и уладится, все будет к лучшему. Надо ведь и о тебе подумать… Ты этого, Настенька, не знаешь, а виноват я перед тобой.
Неожиданное признание старика поразило невинную грешницу более, чем самый жестокий упрек.
— Вы виноваты? — прошептала она. — Что же я?..
— А ты, Настя, ребенок, ты этого не понимаешь. Спасибо Дмитрию Петровичу, вразумил он меня, добрый человек.
— Какой Дмитрий Петрович, папенька?
— А наш Дмитрий Петрович, коллежский советник… ну, казначей наш… Да, бишь, я тебе и не рассказал, а вот какие странные бывают обстоятельства. Дмитрий Петрович давеча говорил мне в департаменте: «Иван Афанасьич, теперь, брат, некогда, а вот заходи-ка вечерком на квартиру. Надо потолковать с тобой об одном дельце». — «Хорошо, мол, Дмитрий Петрович, зайду». Поверишь ли, странно мне показалось, что за экстренность такая? То есть в голову бы никак не пришло.