Лейтенант был горяч и настойчив. Катя смущенно и сбивчиво втолковывала ему про смятую юбку, про людские глаза, про стыд, а он молча вел ее мимо этих глаз к помощнику по разведке. Почти силой втащил в избу.
— Это моя жена, товарищ полковник. Прошу официально оформить брак.
— Выйди, — помолчав, сказал полковник Кате.
— Нет. — Лейтенант сжал ее руку. — Говорите при ней все, что хотели.
— Хорошо. — Полковник опять помолчал. — Сначала — война, потом — семья.
— Одно другому не помешает.
— Не помешает, если вернешься с задания…
Он не вернулся с задания. Полковник рассказал Кате, что лейтенант отстреливался до последнего патрона и взорвал себя противотанковой гранатой: поиск сложился неудачно. Но для Кати этот лейтенант остался тем, кто приходит в девичью жизнь с любовью и уходит из нее, унося эту любовь. И с того звонкого майского дня она писала в анкетах, что муж ее погиб на войне…
Ах, как стучит за стеной машинка! Как пулемет…
— Понимаете, это очень срочно. Девяносто страниц. Я опоздал со сроками.
— Я сделаю, не беспокойтесь.
Катя сделает. Будет стучать всю ночь, а утром пойдет на работу. И там тоже будет стучать, и там тоже будут просить поскорее, и она скажет, что успеет. И успеет все сделать, не успев пообедать…
…Победу Катя встретила в Германии. Три дня она пела и плакала, плясала и стреляла в чужое, наконец-таки затихшее небо, опьяненная немыслимым счастьем. Это счастье было так велико, что притупило даже ту страшную боль, которая жила в ней с марта сорок пятого. Тогда, в марте, она получила письмо, где сообщалось, что отец ее был убит в январе под Варшавой, а мать умерла месяц спустя. Это письмо писал я сразу после похорон на нашей коммунальной кухне. Поседевшие соседки тихо звякали стаканами, готовя суровые военные поминки, а я мучительно искал, чем бы заменить слово «смерть».
Летом Катя вернулась в пустую комнату. Мы — вся квартира — сидели за ее столом, пили привезенное ею вино и закусывали американской колбасой из последнего Катиного пайка. И я был единственным мужчиной за этим столом, потому что все остальные наши мужчины, отцы, мужья и сыновья, все наши семь звонков остались в братских могилах войны.
Катя очень хотела учиться. Мы тогда много говорили об этом. Все женщины дружно уговаривали ее идти на дневной факультет и ни о чем не думать, кроме учебы.
— Ты же у нас одна вернулась, Катюша. Уж как-нибудь и прокормим и оденем — только учись.
— Спасибо! — Катя улыбалась, смахивая слезы. — Спасибо, родные вы мои!
Она выросла из всех платьев и долго ходила в военной форме, весело звеня медалями. Бегала в МГУ, узнавала о конкурсе на филологический, навещала подруг и осиротевших матерей одноклассников.
И еще искала родственников. Упорно искала, писала письма, делала запросы, ходила, хлопотала, выясняла. И нашла.
— Знаешь, я поступила на работу.
— Как — на работу? А МГУ?
— МГУ? Не получается МГУ.
Было около двенадцати. Я только вернулся с занятий, так как работал днем, а учился вечером. И Катя вышла на кухню, услышав, что я брякаю посудой.
— У моей двоюродной сестры муж пропал без вести. В мае сорок второго, под Харьковом. А у нее трое: двойняшки как раз в сорок втором и родились. Хорошие такие двойняшки.
Помню, я уговаривал ее, с жаром доказывал, что она заслужила право подумать и о себе, что нельзя предавать мечту, что… Что мог еще доказывать семнадцатилетний фрезеровщик с завода «Динамо»? Катя слушала молча, иногда поглядывая на меня, и почему-то с благодарностью. А потом сказала:
— Они картошку поштучно делят.
И ушла работать в машбюро. По специальности.
И на работу Катюша продолжала ходить в старой солдатской форме. Только медали больше не брякали, потому что она сняла их уже на второй день.
— Там вдовы одни, в машбюро нашем. Зачем напоминать?
Первое платье мы подарили ей на день рождения. Мы думали, что она обрадуется, а Катя заплакала. Она плакала так громко, так отчаянно, так безнадежно, что мы и не пытались ее утешать. Мы как-то сразу поняли, что наша Катюша, которой в этот день исполнился двадцать один год, с чем-то прощается.
Катиной зарплаты никак не могло хватить на две семьи, и никакие сверхурочные тут не помогали. Но помог случай, и случай этот Катя считала самым большим своим счастьем. Кроме тех трех часов в березовой роще.
Звонок был длинным, вызывающе веселым, и дверь открыл я. На площадке стоял полковник, держа в правой руке странный и, видимо, тяжелый чемодан. Левый рукав был аккуратно засунут в карман шинели. Он ничего не успел спросить, как за моей спиной вскрикнула Катя, и я посторонился.
— Здравствуй, пулеметная дочка, — тихо сказал полковник. — Здравствуй, родная, здравствуй!
Я забрал лимитки у всех соседей и в смоленском гастрономе купил две бутылки коньяку и самый красивый торт: на большее не хватило. А когда прибежал, перед Катей на столике стояла новенькая пишущая машинка «Олимпия».
Мы всей квартирой пили коньяк, вспоминали тех, кто не вернулся, и громко пели вместе с Катей и Дворцовым:
День и иочь идут жестокие бои…
Допели песню, и Дворцов заторопился:
— Извини, Катюша, через час — поезд. Я ведь проездом: в Сибирь нацелился.