С этими словами монах приблизился к Свилару и положил перед ним узел. Свилар обнаружил там офицерский мундир своего отца и в кармане — прядь волос с запиской, в которой тридцать пять лет назад он написал: «Прохожий, поднимая чарку, вспомни о Косте. Да не жалей вина, помяни меня».
— Что с ними сталось, — продолжал монах, — не могу вам сказать. До самого вечера офицеров тех так и не нашли, хотя капитан весь монастырь вверх дном перевернул, заглянул даже в большие коридорные часы. И погоню тотчас выслал, а угодили они в лапы врагов, нет ли, неизвестно, однако все в монастыре слышали, как в лесу стреляли. В тот вечер настоятель налил в вино капитану ракии и чуть умерил страсти. Он согласился на их требование и тем защитил монастырь. А найдут беглецов, нет ли, полагал он, дело не наше. Зато нашим делом стало за содеянное лишить настоятеля сана. Конечно, он бы так не поступил, будь он менее предан монастырю, я говорю о бренной ипостаси. Поелику истинная обитель — не стены, но принадлежащее ей святое наше, в душах хранимое братство. Однако отшельники полагали иначе, и несчастье настоятеля заключалось в том, что он — отшельник. Это как с кошкой: девять змей убивает кошка, а десятая — саму кошку.
С тех пор бывший настоятель не живет по подворьям, он бродит по Святой горе, повернув пояс свой и опанки задом наперед, чтобы Сатана его не признал, и на дорогу вперед себя камни кидает, предупреждает о своем появлении, чтобы тот, кто не хочет с ним встречаться, успел отойти. Вместо заболевших монахов он совершает литургию по церквам и лишь раз в году приходит сюда, в Хиландар, на водосвятие, Великую ачиасму[18] в ночь перед Богоявлением. Тогда он кладет поклоны лику Богородицы и произносит:
— Будь твои уста немы, глуха была бы и любовь моя.
Зажигает по три свечи, одну от другой, страшась почерпнуть от света, предназначенного другим, норовя освещать одних, не оставить иных во мраке. Вместо постели каждый год сколачивает себе три гроба, морит их ольховой корой до черноты и в них по очереди спит…
* * *
С узелком на коленях Свилар опять сидел один в хиландарской трапезной. Допив вино, уже остывшее и горькое, он спустился к морю подышать солью и промыть глаза неугомонной зеленой, целебной влагой, и, лишь взглянув на море, что смеется, на волны, что, зевая, выговаривают свои имена, он понял: об отце сказано все, ему больше нечего искать там, в водовороте сенной лихорадки, которая непременно настигнет его на обратном пути к Хиландару. «Зачем добавлять масла в огонь?» — подумал он и решил не возвращаться. Кое-какое белье и дорожная сумка, оставленные в монастырской келье, не стоили того. Он сел на вечерний катер и вновь был единственным пассажиром с этого пустого берега.
Он уезжал, исполнив задуманное, хотя и с ощущением жгучей горечи, будто держал во рту плод, покрытый шипами. Катер качался под ногами, Свилар с удовольствием глотал соленый ветер, порывы которого омывали и захлестывали глаза, было воскресенье и третий день его пребывания на Святой горе — день истины, однако сенная лихорадка не унималась. Будто еще что-то должно было случиться. Он накинул майорский мундир отца, и пуговицы цеплялись за рукава и петли его пальто. Но об отце Свилар думать не мог. Он думал о себе. Представил вдруг, как просвечивает сквозь редкие волосы его покрытая испариной, почти готовая лысина. А вот лица своего не помнил.
Святая гора уже скрылась из виду. Теперь только виделась царящая там, на суше, по ту сторону волн, тишина, недоступная уже уху странника, и не оттого, что между ними шумит море, но оттого, что лишь птице на ветке дано постигнуть безмолвие. Человеку нет.
Хиландарские общежители с самого начала были и всегда оставались своего рода партией Неманичей, национальной партией внутри монастыря. Культ его основателей, святителей и владык Немани и Саввы наряду с культом правящей династии, основателями которой являлись также они, у общежителей был особенно почитаем, монастырь же им виделся великим святым семейством, чьи духовные связи восходят к далекому народу, его породившему, оттого заветным примером служил им принцип отцовства — отношение отца (Немани) к сыну (Савве). Своей приверженностью к Савве и к Немане, к проторенной ими стезе они напоминали псов, стерегущих и пастухов, и само стадо. Обращенные к традиции, они полагали сутью своего призвания открытие сокрытых возможностей. Священные ратники, умели братья, когда надо, и крест, как копье, метнуть. Наследники владыки и воителя, они, подобно Савве, при нужде защищали монастырь от пиратов и разбойников. Согласно типику[19]Саввы, им не принадлежало ничего, кроме ушей на голове, вместо своей кельи — только лежак для ночлега, вместо своей рубахи — после стирки всегда чужая. Все, и они сами, было общим, артельным. И церковью они сами себе были, ибо сказано: где двое сошлись в молитве, там и храм. Хиландарцами они были не только в хиландарской обители, но по приверженности своей Немане и Савве: в дороге ли, на виноградниках и пастбищах Кареи, монастыря святого Павла или Патерицы[20] — повсюду, где бы ни оказывались, они оставались хиландарцами, Хиландар же повсюду был с ними. Подвижники неба, они не привязывались ни к месту, ни к стенам. Один и тот же луг у погоста звался у них двумя именами: если упоминался на берегу — Ближний, если о нем говорилось в монастыре — то всегда Низина.