В конце дня Седякин не выдержал, приказал перенести всех раненых в одну избу.
— Мне так сподручней, — сказал он и, странное дело, никто ему не возразил. Раненых перенесли в дом к Мелехиным, вымыли полы и стены, собрали со всей деревни простыни и полотенца.
— Куды тебе эстолько? — говорила бабка-повитуха, превращенная теперь в хирургическую сестру. — Всех раненых семеро, а ты натаскал на целую роту.
— Как знать, Устинья Егоровна, — говорил Седякин, — сегодня семеро, а завтра, может, в самом деле, роту размещать придется.
На другой день в Мелехинский дом пришла внучка Шувалова комсомолка Нюрка и развернула перед фельдшером большую домотканую простыню с красным крестом посередине.
— Вот, Николай Иваныч… комсомольцы постановили. Чтоб — по всем правилам.
Седякин задумчиво чесал небритый подбородок.
— Ну, раз постановили…
Белый с красным крестом флаг повесили над мелехинским домом.
* * *
Давно отгремела война. Кому повезло — вернулись домой, кому нет — остались фотографиями на стене в деревянной рамке. Давно нет на свете Родиона Шувалова — казнен был немцами как партизанский командир, второй год нянчит внуков инвалид войны Алешка Опарин, строит БАМ инженер-путеец Антон Шувалов. С полей колхоза «Коммунар» собрали уже сороковой урожай, а поле, что по правому берегу речки Саранки, и по сей день зовется Катюниным.
Только теперь уже немногие помнят, за что его так назвали.
Все, о чем я сейчас расскажу, еще никогда никем не было описано. Во-первых, потому, что касалось немногих, во-вторых, если взглянуть строго, было все-таки нарушением воинской дисциплины.
Некий ротный остряк сказал однажды: «Где начинается авиация, там кончается дисциплина». Чепуха, конечно, но случай этот произошел действительно в авиации, а точнее, в 62-м гвардейском истребительном полку 2 мая 1945 года.
Знаете ли вы, что такое воздушный бой? Не знаете… В общем, это когда у вас над головой кружится несколько десятков своих и чужих самолетов, стреляют друг в друга, падают, иногда взрываются еще в воздухе, иногда на земле. Вот примерно и все, если не считать, что от этого их кружения нет времени поесть, выкурить тощую трофейную сигарету, сходить в туалет и подумать о жизни. У них, наверху, счет, видите ли, идет на секунды: «Вася, прикрой хвост, я ему щщас врежу!» — что-то около шести секунд, а какая выразительность! «Иван, держи „лаптя“, уходит!» «Пахомов, Саньку сбили, прикрой ведущего!» «Куда прешь, салага, маму осиротить хочешь?» «Седьмой, Вартана прижали!» — «Я — седьмой, вас понял, иду на выручку». «Коля, руби ему хвост!» «Ах ты, ну я ж тебе!»…
Мы, радисты, слышим все, в том числе и то, что редакторы обычно стыдливо обозначают многоточиями.
И не только мы. Во время воздушного боя КП полка напоминает муравейник. Кроме тех, кому положено по штату следить за боем, поближе к рациям жмутся свободные от дежурства радисты — мало ли, вдруг понадобишься! — оставшиеся без машин летчики, врачи, техники. Случается, заглянет на минутку крахмальный чепчик официантки Люси и спросит человеческим голоском:
— Скажите правду, товарищ майор, это не Ваню Прибыткова сбили?
Оглянется майор Прокопенко, выкатит налитые кровью белки, пошлет крахмальный чепчик за тридевять земель, в тридесятое царство, и опять наступит на КП тишина, нарушаемая писком морзянки да глуховатыми, как из-под земли, голосами дерущихся асов:
— Я — «шестой», горючее на исходе, иду на посадку.
— «Тридцатка», замените «шестерку».
— Тимохин, «мессер» сзади!
Чем сложнее бой, тем теснее на КП и тем больше начальства склоняется над рациями и тянется к микрофонам.
— «Шестой», сядешь, когда горючее будет на нуле.
— «Восьмой», говорит «первый». Куда вы смотрите? У вас на хвосте «юнкерс»!
— Внимание все! С юго-запада к вам приближается до трех эскадрилий противника, будьте внимательны!
— «Восьмой», «восьмой», говорит «первый». Над вами эскадрилья тяжелых бомбардировщиков, курс норд-ост. Пошлите два звена на перехват.
— Я — «восьмой». Послать на перехват не могу ни одной машины, численный перевес противника — один к трем.
— «Восьмерка», я — «первый»!!!..
— Вас понял, иду на перехват.
В дни решающих боев за Берлин к нам частенько заглядывало и очень высокое начальство. 2 мая на КП полка появился сам командир второго гвардейского авиационного корпуса. Он стоял позади нас, как серая громадная скала, и был, как скала, недоступен и грозен.
Рядом со мной с наушниками на кудрявой голове сидела гвардии сержант Белова и умоляла терпеливо и нежно:
— «Двадцатка», «двадцатка», отвечайте! Прием.
«Двадцатка» — позывные и бортовой номер машины моего друга Павла Силина. Мы с ним из одного города и даже немного родственники. Радистку же звали Ириной.
Ее тонкий, нежный голосок знал и любил весь корпус. А Ирина любила одного Пашку. Когда в апреле «двадцатку» подбили, на Ирину жалко было смотреть. Трое суток мотался Силин по вражьим тылам, и трое суток Ирина не притрагивалась к еде, не спала и никого не замечала. Но вот Силин вернулся живой и здоровый, на немецком «фоккере», и все пошло по-старому; они ссорились пятьдесят минут каждого часа из тех, что Пашка проводил на земле, а остальные десять мирились.