Другим постоянным занятием было ожидание: радостное — писем, тревожное — похоронок.
Письма отца были сумбурными, малопонятными и приходили беспорядочно: то в день по два, то в две недели раз. Борис писал редко, но зато регулярно. Письма его были коротки, фразы — еще короче. Отец, видимо, торопясь рассказать обо всем увиденном, часто не дописывал слова— у Бориса после каждой фразы стояла уверенная точка. У отца больше, чем написано — не прочтешь и не истолкуешь иначе, чем написано, у Бориса между строк прочтешь многое.
Кира очень ждала те и другие письма, но даже скупое «целую» в конце письма Бориса волновало ее куда сильнее безудержных отцовских признаний.
Борис неизменно справлялся, как идут музыкальные дела. О маршах он больше не упоминал, но зато все чаще вспоминал одну из прелюдий — названия он так и не запомнил, — которую Кира играла в день их первой встречи и после, еще раза два. «В ней все созвучно тому, что сейчас творится в моей душе, — писал он, — и нет у меня большего желания, чем услышать ее еще раз».
— О какой прелюдии он пишет? — спросила Зоя Александровна. С некоторых пор у них не стало секретов друг от друга.
— Рахманиновская. До-диез минор.
— Проиграй-ка мне ее, — после долгого молчания попросила мать. Кира проиграла, — Знаешь, девочка, твоему воину сейчас очень плохо!
Кира задумалась. Странно, что это не пришло в голову ей самой. Действительно, музыку эту можно трактовать так: беспокойство, напряженность, отчаяние… Грозная сила судьбы. Что еще? Пожалуй, трагичность… Да, конечно. И — безысходность. Впрочем, последнего, кажется, нет.
Она повторила прелюдию. Нет, темы безысходности в этой музыке не было. В ней было напряжение, какое бывает у очень сильных. Сильные вообще не признают безысходности и борются до конца…
Так вот о чем хотел рассказать Борис Пальнов!
В апреле погиб отец. В извещении указывалось место, где он похоронен: «Московская область, Истринский район, в двух километрах северо-западнее деревни Максимовка».
Зоя Александровна перестала следить за собой, осунулась, постарела, платья висели на ней, как на вешалке.
В мае прекратились письма от Бориса. В это время немцы предприняли новое наступление на столицу. Газеты коротко сообщали о сдаче городов и ничего не говорили о потерях. По радио без конца передавались марши и легкая музыка.
Кирины соседи еще ранней весной вскопали под картошку газон, Зоя Александровна отнесла в деревню свое любимое котиковое манто.
Во дворе Преображенского монастыря и на Туговой горе стояли зенитки. На всех высоких зданиях дежурили бойцы ПВО.
По примеру соседей Зоя Александровна с Кирой вскопали под картошку цветник.
Вскоре в музыкальном училище прекратились занятия. В аудиториях поставили железные кровати, гардеробную переоборудовали под кухню.
Светлой июньской ночью город принял первую партию эвакуированных из Ленинграда детей. Кира в паре с однокашницей по училищу Верочкой Жуковской таскали дистрофиков, кладя их по два и по три на одну кровать. В коридорах стоял удушливый запах детского поноса. Во дворе, в бывшем флигеле, где раньше хранился инвентарь, устроили мертвецкую. Потом в ней нужда отпала: оставшихся в живых детей распределили по сельским Советам, где создавались детские дома со своими приусадебными участками, коровами, свиньями, курами…
В бывшем здании училища теперь был не перевалочный пункт, а тоже детский дом. Впрочем, оттого, что детей стало меньше, хлопот с ними не убавилось, и обеих подруг попросили поработать санитарками.
— Хотя бы до осени, девочки! — заглядывая каждой в глаза, говорила заведующая. — Во время дежурств питаться будете из общего котла.
У заведующей были добрые глаза и очень толстые ноги, похожие на тумбы.
— Это после дистрофии, — пояснила она, уловив недоверчивые взгляды, — сердце ослаблено голодом и не справляется с нагрузкой. Так уж вы, пожалуйста, не подведите, голубушки!
Прошло два месяцами Верочка сказала:
— Кажется, я постарела лет на десять. Моей сменщице по палате нет и сорока, а она вся седая. В Ленинграде на ее глазах умерли дети, мать, две сестренки. Еле ходит, а в больницу не ложится. Говорит, каждый должен выполнить свой долг до конца. Она детей очень любит.
— Я их тоже люблю, — сказала Кира, — но отсюда скоро уйду. Выносить горшки и ставить клизмы может любая старушка. Еще рада будет: питание из общего котла… Ты вот плачешь, когда умирает дистрофик, а у меня сердце сохнет от злости! Мне все кажется, что я перед ним виновата: сильная, здоровая сижу в тылу, макароны из белой муки ем! Окопалась, как говорят фронтовики…
— Это что же, выходит, и я — окопалась? — у Верочки от обиды задрожали губы. — Да мы с Варварой Петровной по трое суток из палаты не выходим! Глаз не смыкаем! Я, может, не одного от смерти спасла!
— Все так, — сказала Кира, — а только ты и я — разные люди. У меня первый разряд по стрельбе из винтовки, понятно? Мелкокалиберной, правда… Я в снайперы хочу.
— Почему именно — в снайперы? — у Верочки от любопытства вытянулась шея.
— Снайпер каждый раз своими глазами видит, как фашист падает. Как он там корчится, проклятый, после его выстрела! Хочу, чтобы не кто-то другой, а я, я его подстрелила! В общем, завтра иду в военкомат.