Из дерева одежды шьем на вырост
и крестимся каленым кирпичом.
Идет война. И в землю мы врастаем,
роднясь с травой и облаком в реке.
Закрой глаза – и в перелетной стае
заговоришь на птичьем языке.
Идет война. Любовь давно в разгаре,
горячая, нездешняя любовь.
Гуляй, душа, – в ударе так в ударе,
пока с небес на землю льется кровь.
Идет война. И набухают вены.
И мальчики рождаются в траве.
Теперь мы все немножечко чечены,
кто с пулей, кто с Аллахом в голове.
1995–1996
Начало
Над Грозным тягостная вьюга.
В шаманском танце хохоча,
смерть втягивает в пляску друга,
махнув рукой на палача.
И словно год назад в столице —
грохочет танком, целя в лоб.
И черной птицею садится
на невостребованный гроб…
Для зрелища, стуча копытом,
встает коррида в полный рост.
По следу крови за убитым
другой ногами бьет в помост.
Стан лебединый гнет недобро,
дрожит, как струнка,
чтобы вмиг
рукой, как полной яда коброй,
врагу всадить точеный клык.
К хлысту чеченской длинной воли,
мечась на лезвии меча,
его душа, дрожа от боли,
льнет,
кастаньетами звуча.
Щелчок. И вывалились бесы,
огнем обсыпав каблуки.
В белках кровавых
волчья несыть
разводит желтые круги.
Застыл тореро, хорошея,
в отважной дикой красоте.
И бычья вытянулась шея,
сверкнув рябиной на кусте.
Бой кончен,
выходя из роли,
танцор плащом стирает пот.
А по щекам,
как струйка крови,
слеза горячая течет.
20 декабря 1994
Истории своей не надобно отныне
нам – русским выродкам,
без воли и судьбы…
Лишь песня на губах —
как мертвый в поле стынет,
и матери кричат
в предчувствии беды.
В Руси отныне ночь —
из человечьих месив.
И смерть метет косой
по полю спелой лжи.
Встает слепой солдат,
погибший в Гудермесе,
и, руки вытянув,
идет по нашу жизнь.
О Русь моя,
очнись, ответь, кому в угоду
твой желторотый сын
был послан на убой,
а царственный дурак
убийцам дал свободу,
чтобы наемники смеялись над тобой?!
А ты, поймав в горах,
опять бы их простила,
забыв про боль обид,
предательства оскал…
Над проданной страной
плывет свинячье рыло,
и шастает во тьме обугленный шакал.
И женщины бредут
с глазами водяными
бесчувственной толпой
по колее войны.
В запёкшихся устах
одно застряло имя…
И верить хочется,
что живы их сыны.
И что вот-вот придет
конец бездарной драке,
а вместе с ним конец продажного ворья.
И под раскатистые всхлипы воронья
плоть русскую
не будут жрать собаки.
Пока же на Руси
года кровавой прозы
и мертвую страну насилует бандит…
Расстрелянный солдат,
подставленный под Грозным,
лежит, как Крест Святой,
и в небеса глядит.
Ноябрь 1995
Николаю Ивановичу Тряпкину
Раскачиваясь,
расшатываясь,
приседая,
вынося головой проливной понос,
дорогу у мертвецов узнавая,
к России тянусь я —
воскресший великоросс.
Она ж
средь могил разрытых стонет
и все сползает в омут черных дней
с шершавой
теплой
божеской ладони,
смотря глазами матери моей.
Меня знобит
как пред скончаньем века,
зубовный хруст
с земли крадется ввысь,
мол, на Руси —
все меньше человеков,
все больше, больше
серых русских крыс.
И вижу я,
как в мусорке смердящей
еще живое что-то
что-то ест, жует,
корявой смертью, злобою ледащей
накачивая
выпавший дряблый живот.
И видел я, как девка простая
за доллары отдавалась
и за копейки.
Но из мокрой жопищи вылетая,
песнь любви свистали канарейки.
И снится
войны мне опухшая морда,
что, как сеятель,
в похмельной качке
пригоршнями
разбрасывает по моргам
отработанных русских мальчиков.
Обгрызана земля моя,
изнасилована
маньяками разными,
гадами и безродцами,
что сосут ее кровь.
Но взбесилась она,
черной местью
им под ноги льется…
Я ведь добрым рос,
нежным, с мягкой душою…
Но каждый – варвар
в неурожайный год.
Рот поганого набив землею,
буду держать —
пока хлебом не прорастет.
Шумит океан крови русской.
За нами
наши деды, впереди —
нерожденные дети…
Возвращается мама
с небесными глазами —
по трупам врагов
как Пресветлая Дева.
Декабрь 1995
Я спокоен,
я абсолютно спокоен.
Только,
как у раздавленной псины,
в глазах стекленеет слюда…
Се – есть
самая наиподлейшая из боен,
где подставлен был русский солдат,
что живьем еще вмерз
в полумертвую тощую почву.
Слово «долг» пузырится
на обгрызанных, нищих губах.
И вкогтившись в имперскую землю,
родную заочно,
он в Россию друзей провожает —
в красных,
как солдатская клятва, гробах.
Он обложен, как волк,
что обязан быть чьей-то добычей…
Наступать не дают…
Значит, кто-то опять
под лопаткой найдет ржавый нож, —
он давно изучил тот
разбойничий славный обычай…
С голодухи блюет по утрам он
от спирта и уполномоченных рож.
И гудит в голове,
что, в такую войнушку играя,
интерес свой имеет
ползучая
кремлевская власть.
А Россиюшка-мать,
голубица…
бабища дрянная —
предала,
поревела немного
и бандитам как есть отдалась…
Я иду по Кремлю,
вижу Русь подтатарскую вживе.
А вокруг пустота.
И похмельный туман впереди…
Когда мордою в грязь
опускают свои и чужие,
то своих ненавидишь
до смертного хрипа в груди.
На колени, холопы!
Молитесь, покуда не в силах
вашу мерзкую плоть
на убой гнать – заместо коров.
Ведь какая же дрянь,
разлагаясь, течет в ваших жилах,
если к нефти чеченской
приравняли вы русскую кровь?!
Я, наверное, плачу
на этих всерусских поминках,
жаль мне наших старух…
Но не жаль мне —
других матерей,
когда вдруг разрываются мины