Собрание сочинений. Том 1 - [41]
подумал с некоторым удивлением, как мучительно во всем узнавать создавшуюся у нас неравномерность (хотя бы и в мою пользу): вот из-за Иды Ивановны – у меня имеется, с кем отводить опасную чувственность, запутывающую столько еще неустановленных отношений, у Зинки же никого нет, и потому у нее всегдашний надо мной перевес готовности унизиться и подчиниться, всегдашнее страдальческое разочарование. Из-за подобных случаев моей грубости, беспощадности или же уклоняющейся, нарочно изображаемой слепоты я начинаю оправдывать – постепенно вытягивая из памяти – иные минуты Лелиной досады, несправедливые слова, упрямый отказ понять, что надо меня утешить и насколько это легко – и вот по сравнению со мной Леля оказывается героически-терпеливой и снисходительной: ведь мне-то было (от уверенности в постоянных встречах, в чем Зинка вряд ли уверена после уклоняющейся моей слепоты) по-мученически сладко переносить придирчивое, но живое, но именно Лелино озлобление, и я не старался его избегать и даже словно бы вызывал умышленно. Мне становится всё яснее неизбежность тогдашнего ее со мною скучания и что теперь вышло бы по-иному: я знаю, оно вызывалось вечными глухими попытками навязать Леле мою любовь, невыносимую для ее безответности, но было у нас и другое – обмен наблюдениями, насмешками, целями (что можно объединить под именем дружбы и что только в разговорах со мной Леле близко и любопытно) – все это я прятал, когда угадывал в ее словах раздраженную торопливость в ответ на любящий тон моих, хотя бы дельных и посторонних любви, слов. Лелю изводило, что существа наших дружеских разговоров я не слышу, я же ничего не понимал и не делал того, вероятно, пустого усилия, которое в будущем непременно сделаю и которое изменит наши, по недомыслию испортившиеся, осложнившиеся отношения. Возможно, я и не удержусь, и, как обыкновенно, появятся соперник и ревность, расшатывающие всякую человеческую твердость, но мне кажется, после Сергея Н. Леля будет еще более, чем прежде, разбитой, еще более нуждающейся в спокойном и бестревожном отдыхе.
В который раз убеждаюсь, что такая перестановка на себя (особенно если она не воображенная или намеренная, а из действительного моего опыта) является каким-то уроком терпения, справедливости и доброты, но я уже пытался не раз применять этот полуученический (вероятно, откуда-то заимствованный) способ, и удача зависела у меня от того, насколько я мало задет, в случаях же наиболее задевающих – например, при соперничестве и ревности, как я сейчас лишь предположил – никакие решения не удерживаются, и эта невозможность добиться, предопределить, рассчитать нас ввергает в неизвестность и борьбу чувствительными, беспомощными, заранее побежденными и, быть может, придает нашей жизни немного надежды и того несамодовольного достоинства, которого бы не было без таких провалов – притом именно после пытающей неизвестности.
В теперешнее половинчатое время (без подчинения ежедневному долгу, установленному всякими мелкими обязанностями и без слепого подчинения любви) я трезвее вижу слабости и опасности того и другого подчинения – смертельное несовершенство всей нашей жизни – и как-то могу их сравнивать, и, пожалуй, остаток любви, придушенный и все-таки облагораживающий, мне показывает, сколько грубого и ненужного в деревянном моем дне, в достигнутой наконец «действенности», заставляет меня быть снова – хотя бы с долей игры – не равнодушно-жестоким, а мучающимся и совестливым.7 июля. Сегодня было неожиданное письмо Катерины Викторовны – Леля уехала с Сергеем Н. на несколько дней в Берлин и просила мне переслать свою старую фотографию с заломленными руками, о которой я сам же ей часто напоминал, – заодно, пользуясь предлогом и осмелев от Лелиного отсутствия, Катерина Викторовна сообщала всё, что постепенно у нее накапливалось, говоря о Леле в том сообщническом со мной тоне преданности, страстного внимания к мелочам и к постоянному их истолковыванию, который не допускает осуждения и разве только может допустить прощающую, ласковую усмешку, восхищенно-скандализированный шепот, в тоне, пропитанном чужой жизнью и несколько рабском, в каком старые тетушки говорят о любимом балованном племяннике или искренние придворные о своем государе. В письме разбиралось, конечно, трудное Лелино положение: «Сергей Николаевич отличный человек и Лелю чрезвычайно любит, но он не умеет с ней обращаться», – я подумал, что Катерина Викторовна еще не видала, как не умею обращаться и я. – «У Сергея Николаевича тяжелый характер, он обижается и целыми днями молчит, если Леля в чем-нибудь несогласна, а вы ведь знаете Лелю, какая она откровенная и упрямая. Кроме того, он безобразно ревнив и почти не скрывает своей ревности», – это было единственно-неприятное в письме, намек на что-то, мне неизвестное, но сразу же шло утешающее, – «Мы постоянно говорим о вас, и Леля уверяет, что вы один ее приводили в хорошее настроение». Я и сам начинал этому верить – за шесть месяцев нашей «дружбы» бывало по-разному, и я могу что угодно вызывать из памяти, какую-нибудь случайно-удавшуюся свою шутку, веселый одобрительный Лелин смех. Этот оживший, понятливый, нарочно-хитрый ее смех, всё милое письмо Катерины Викторовны внезапно как бы разорвали Лелину далекость и недосягаемость и открыли ее, новую, близкую, мной озабоченную: я улыбнулся, начиная догадываться, для чего прислана мне фотография – Леля, тонко чувствующая, добрая, не забывающая о мелочах в благожелательные ко мне дни, теперь подумала о возможном моем беспокойстве, о подозрениях из-за поездки с Сергеем Н., и вот оттуда, издалека, словно бы успокоительно мне кивнула. Я с восхищением смотрел на Лелину фотографию, как на что-то редкое и для меня значительное, хотя видел эту фотографию только в Берлине – у Катерины Викторовны, – а у Лели ее не видал, и хотя было у меня после Берлина другое долгое чувство, то самое, которое скрашивало недавнюю мою скуку и которое уничтожил дотла ошеломительный Лелин приезд. Впрочем, после Лелиного появления я всегда как-то удивленно вспоминаю берлинские и первые парижские годы – они трогательно и нежно связаны для меня, теперешнего, именно с Лелей, в то время мне лишь названной, а тогдашнее, столь заполнявшее меня чувство выступает обездушенным, пустым перечнем событий, ожиданий и выводов, задевающих в одном случае – если их сопоставить с Лелей. Очевидно, те, кого мы любим сейчас, нам представляются поэтизированными и близкими и в долюбовных наших воспоминаниях (если такие воспоминания хоть в чем-нибудь их коснутся), а те, кого мы разлюбили, кому нашли замену – по крайней мере, на всё время замены – кажутся тусклыми и непоэтичными не только сейчас, но и в нашем с ними же любовном прошлом – и на него отбрасывают свет (вопреки головной, действительной правде) не тогдашние, а новые наши отношения. Фотография, берлинские о Леле разговоры еще острее, чем внезапно оживший и все-таки бледный ее смех, к ней нечаянно меня привели и заставили пожелать – страстно, капризно, самодурно – какой-то наиболее доступной теперь о ней полноты, какого-то живого, невыдуманного воплощения, и я стал нетерпеливо искать, перебирая, увы, немногие свои возможности: письмо – удовольствие уже испытанное, притом без немедленного отклика, расспрашивание Бобки и Зинки – я помнил прежние их о Леле рассказы, просто поразившие меня бездарностью, что же еще – Дерваль?
Юрий Фельзен (Николай Бернгардович Фрейденштейн, 1894–1943) вошел в историю литературы русской эмиграции как прозаик, критик и публицист, в чьем творчестве эстетические и философские предпосылки романа Марселя Пруста «В поисках утраченного времени» оригинально сплелись с наследием русской классической литературы.Фельзен принадлежал к младшему литературному поколению первой волны эмиграции, которое не успело сказать свое слово в России, художественно сложившись лишь за рубежом. Один из самых известных и оригинальных писателей «Парижской школы» эмигрантской словесности, Фельзен исчез из литературного обихода в русскоязычном рассеянии после Второй мировой войны по нескольким причинам.
Русская и французская актриса, писательница и переводчица Людмила (Люси) Савицкая (1881–1957) почти неизвестна современному российскому читателю, однако это важная фигура для понимания феномена транснациональной модернистской культуры, в которой она играла роль посредника. История ее жизни и творчества тесно переплелась с биографиями видных деятелей «нового искусства» – от А. Жида, Г. Аполлинера и Э. Паунда до Д. Джойса, В. Брюсова и М. Волошина. Особое место в ней занимал корифей раннего русского модернизма, поэт Константин Бальмонт (1867–1942), друживший и сотрудничавший с Людмилой Савицкой.
Слегка фантастический, немного утопический, авантюрно-приключенческий роман классика русской литературы Александра Вельтмана.
Чарлз Брокден Браун (1771-1810) – «отец» американского романа, первый серьезный прозаик Нового Света, журналист, критик, основавший журналы «Monthly Magazine», «Literary Magazine», «American Review», автор шести романов, лучшим из которых считается «Эдгар Хантли, или Мемуары сомнамбулы» («Edgar Huntly; or, Memoirs of a Sleepwalker», 1799). Детективный по сюжету, он построен как тонкий психологический этюд с нагнетанием ужаса посредством череды таинственных трагических событий, органично вплетенных в реалии современной автору Америки.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Британская колония, солдаты Ее Величества изнывают от жары и скуки. От скуки они рады и похоронам, и эпидемии холеры. Один со скуки издевается над товарищем, другой — сходит с ума.
Шолом-Алейхем (1859–1906) — классик еврейской литературы, писавший о народе и для народа. Произведения его проникнуты смесью реальности и фантастики, нежностью и состраданием к «маленьким людям», поэзией жизни и своеобразным грустным юмором.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.