— Да, у вас муж такой человек. Не то что мой Иван Платоныч. Вот блаженный какой-то. Наказал господь. Как вспомню про этот соболий воротник… — Она не договорила и отвернулась.
Кузнечиха опустила глаза, как опускают, когда собеседник высказывает какое-нибудь истерзавшее душу горе и не может удержать слез.
— Нет, у нас и ваш Иван Платоныч свою часть получил бы. Ну, конечно, не так много, а все-таки. Доски-то даже поровну потом распределили, а моему о. Петру еще лишнего дали.
— Вишь ты вот, какие хорошие, — сказала кузнечиха.
— Хорошие, матушка. Ну а комоды-то эти мы еще раньше к себе перетащили, когда видели, что все равно им один конец будет.
— А у вас-то не отберут? — спросила почтмейстерша.
— Мы не помещики… — сказала, вдруг замкнувшись и охладев, матушка. — А ежели что взяли, так для потребности, а не для наживы.
И она поднялась, ища глазами икону.
— Нет, пора, пора, — проговорила она торопливо на приглашение хозяйки посидеть еще.
— Матушка… — сказала почтмейстерша, как будто вспомнив что-то, упущенное ею из вида, — так вы говорите, что у вас три комода.
— Теперь два. Один уже продали.
— Может быть, один на мою долю оставите.
— Хорошо, хорошо. Я там посмотрю.
Матушка уехала. А почтмейстерша стала собирать посуду, даже не спросив у кузнечихи, не хочет ли она еще чаю.
— Приехала — только всю душу растравила, — сказала она, — как вспомню про этот соболий воротник, так сердце и перевертывается.
1918