Нет, слишком страшно.
Глаза рассеянно блуждали, не зная на чем остановиться. Хотелось отвести думы от того, что приковало их, потому что каждая новая минута отягощала страдание.
Вот дневник. Сначала она рассеянно перебирала золотообрезные странички, потом сделалась внимательнее. Перечитывала с самого начала всю историю своей юной любви, такую сложную и красивую здесь, на бумаге. И понемногу отдавалась во власть недавно испытанных чувств, опять переживала теплый трепет зародившейся страсти, такой острый и желанный теперь, в минуты ужаса.
Прижимала руки к груди, нежно и целомудренно ласкала самое себя, свое тело, эту сокровищницу переживаний, едва развернувшийся цветок.
— Люблю!
Дошла до последней страницы, до последней строки, оборванной на половине. Здесь пока прервалась золотая нить. Но нет, пусть она тянется дальше!
Там, недалеко, — там ужас, но ведь этого не исправить. Она узнала случайно. Могла не знать.
Не хочет знать!
Почудился шорох: как будто несколько человек идут по лестнице. Поцеловала милые строки о милом, задула лампу. Лежала в постели, накрывшись с головой одеялом, в трепете страсти и в трепете ужаса, упорно, настойчиво повторяла слова любви, чтобы прогнать жестокие образы.
Нет, нет! Она не хочет знать. И забудет.
Телеграфист и человек без имени остались последними.
Бродяга держался бодро, только глаза слишком глубоко ввалились и ярко блестели. Поправил повязку на больной ноге и, упираясь рукой в стену, попробовал, может ли стоять. Было больно, очень больно: как будто вся нижняя половина тела опущена в расплавленный свинец, — но терпеть можно. Взглянул на телеграфиста.
— Вот и мы… В путь дорогу!
Телеграфист чувствовал себя легким, высоким, сильным. Было очень тяжело, когда первым повели Жамочку, но потом пришел странный, утоляющий покой, прогнал ненужный ужас. И теперь телеграфист, собирая что-то в темном углу, приветливо и мирно улыбался в ответ бродяге.
— Так и лучше, дорогой, гораздо лучше! Ведь все равно, жить нельзя. Нельзя жить. Мы и уйдем.
— Да я ничего. Терплю. Вот разве перед самой… Уж вы поддержите тогда. Шепните какое-нибудь словечко. Потому что все-таки привык я к жизни-то… Но это ничего. Терплю.
В опустевшем коридоре с распахнутыми настежь дверями камер особенно гулко отозвались шаги пришедших за последними. Вздрагивали седые бакенбарды помощника Семена Ивановича, прятался за его спину толстый, изнуренный одышкой, начальник. Тускло и сурово поблескивали штыки.
— Готовы, готовы! — заторопился телеграфист. Взял под руку бродягу, помогая ему идти. Злорадно веселым звоном залились кольца кандалов и наручней.
Когда оба смертника были уже в коридоре, помощник забежал вперед, протянул костлявую руку.
— Что это такое? Нельзя!
Телеграфист крепко прижимал локтем тоненькую пачку учебников. Боясь, что отнимут, он сказал помощнику горячо и убедительно:
— Ведь это же так себе, только старые книжки… И это, вы понимаете, все, что у меня есть! Я хотел уже их подарить на память одному человеку, но он не взял. И хорошо. Вы позволите, — вам ничего не стоит, — вы позволите, я отдам их теперь?.. Отдам палачу…